Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Современная ирландская новелла
Шрифт:

— Учим чему? Разве не в этом все дело? Разве не об этом я толкую все время нашим болванам? Если все, что мы говорим, и делаем, и вдалбливаем в головы, не побуждает мальчиков ощутить, что в этом убогом мире мы шаг за шагом движемся к миру иному, зачем тогда мы удалились от всего земного и стали братьями? А разве у нас это выходит? Анджело учит латыни. Ты, может быть, мне объяснишь, потому что сам он объяснить это не в состоянии, с каких пор Цицерон и Овидий стали оплотом христианства? Смейся, смейся! Они тоже смеются. Вон тот тип учит ирландскому языку. Он воображает, что делает для Ирландии великое дело. С Таким же успехом он мог бы учить их греческому времен язычества. Твои ребята должны в этом году прочесть «Макбета» или «Юлия Цезаря». А что в Шекспире такого уж христианского? Ты сочтешь мои слова за шутовство. Сам сказал, что ты неверующий. Но я-то верующий. И для меня тут ничего смешного нет.

Он весь передернулся, и они пошли дальше.

>— Знаешь, Том, почему в Дублине я от тебя сбежал? Я тебе

скажу. Не очень это мне приятно, но я скажу. Это произошло в субботу. Помнишь? Ты работал, а у меня был выходной. Стоял дивный солнечный день. Я поехал с девчонкой на Бриттский залив. Ей было восемнадцать. Милая, прелестная, невинная девочка. Я и поныне молюсь за ее душу. Стоял настоящий ирландский июль, прошел короткий ливень, огромные клубящиеся облака плыли со всех сторон, все было в черных и синих кровоподтеках — холмы, белые поля, голубое небо. Мы поплавали и улеглись на прохладном песке. На берегу на целые мили не было ни души. Начинаю обычным гамбитом. Сдвигаю с плечика лямку от купальника. И тут она взглянула на меня — я никогда до тех пор не видал в очах человеческих такого ужаса, такого презрения, такого отвращения, такого разочарования. Она глядела на меня, как на кучу грязи. Я натянул лямку обратно и сказал: «Забудь про это». Мне не шло на ум, что еще сказать, что сделать. Немного погодя она поднялась и выдавила: «Поедем лучше домой, Джерри, ты все испортил». Всю дорогу до Дублина мы и словечка не проронили. А когда расстались, я пришел домой и оглядел квартиру. Все было наготове. Полбутылки вина. Два стакана. В углу кушетка. Солнечный свет заливал комнату. Все было явным. Паскудным. Это был мой час на пути в Дамаск. Меня вдруг озарило, что я дурно влияю на всех, в том числе и на тебя, Том, и, если я немедленно не оставлю все мирское, мне несдобровать. Через год я был монахом.

Нессен остановился впереди, на уступе невысокого холма, и смотрел на небо. Сиял Веспер. Казалось, на холме стоял один из волхвов. Они подождали, покуда он не двинулся дальше.

— И с тех пор ты счастлив?

— За эти три года до меня дошло, что я попал из огня в полымя. Я думал, у меня призвание.

— У капуцинов я тоже так думал.

— …А все свелось к тому, чтобы каждый год пропихивать несколько десятков мальчиков через экзамен, после которого они могут получить какую-то паскудную работу. Отрекся бы ты ради этого от целого мира? С каждым годом я все лучше понимал, что, если мое призвание ни на что другое не годится, значит, я дурак, и все мы — скопище дураков, и все это наше полезное дело — одно надувательство.

Уходя от пса… Покуда зайца не растерзают на куски… Они решили, что ему будет «легче» в глуши. Из-за того ли, что он был учитель мыслящий, а таких они себе позволить не могут, слишком дорогое удовольствие? Или простому смертному — этого-то Голдсмит о сельском учителе и не сказал — вовеки не вынести всего, что засело у него в голове?

Через месяц настал конец. Школьная крыша протекла, и у Тома в классе заниматься стало невозможно: в течение трех недель, пока меняли шифер, ему приходилось перебираться со своими учениками из одного помещения в другое. За три недели он увидал, как они все учат. Но занимал его только Умник, и он был волшебником. Мальчики оказывались у него вовсе и не в классе, а в цирке или же на стадионе. Вся хитрость заключалась в том, чтобы вынудить их следовать за собой, не давая ни минуты передышки, впрочем, и хитрости никакой не было, а просто натура такая. Он был прекрасен; Том порой давал своим ученикам письменные задания, притворялся, что глядит в окно, а сам тем временем завороженно следил за погоней на другом конце класса. Однажды он так стоял, глядя на монастырский огород, а Умник у него за спиной умело вовлекал класс в дискуссию о правах монастырей. Сорок минут он ставил вопрос за вопросом: «Салливен, что бы ты подумал, увидав, как у твоего отца отнимают пастбище?»; «Да, но, представь себе, что раньше оно ему не принадлежало. Представь себе, что раньше оно было церковным»; «Бреннан, а как насчет казней всех этих несчастных бродяг, заполонивших страну и с голоду идущих на чудовищные преступления? Справедливо ли отправлять их на виселицу?» Затем он перескочил на гуманность Джона Хауерда и задуманную им тюремную реформу: «Кэссиди, что ты скажешь об этой идее?»; «Билан, когда, по — твоему, в Англии зародился дух гуманности?»; «Уолш, а что ты скажешь о церкви? Было ли с ее стороны гуманно учить, что ад — это не только пламя, гложущее тело, но и страдания, гложущие душу?»; «Фоли, а ты как считаешь? Человечней это или еще бесчеловечней?»; «А вы все как думаете? Кто был в тот ужасный век гуманней, папа или король?» И тут Том услыхал щелк дверной ручки и, обернувшись, увидал старика Анджело, выскальзывающего столь же бесшумно, как он, видимо, и вошел.

На другой же день Анджело вызвал Тома из класса и сообщил, что после рождественских каникул ему придется, кроме английского, преподавать еще историю.

— Но я, — воскликнул Том, — никогда не изучал историю. А брат Ригис в истории собаку съел. Он по этой части дока. Вы же сами слышали!

— Я много раз его слышал, мистер Кеннеди.

— Тогда вы понимаете, что мне за ним не угнаться. С ним рядом я круглый ignoramus [19] . И мальчишки

в восторге от его идей насчет истории.

19

Невежда (лат.).

Анджело раздосадованно вздохнул. Он достал табакерку, но слишком уж он был огорчен, чтобы ею воспользоваться.

— Мне очень жаль, мистер Кеннеди, но вам придется делать то, что я говорю. Вам достаточно прочитать готовый текст, опережая класс на две — три страницы. И я хочу… — прибавил он с неожиданным и не свойственным ему возбуждением, — чтобы вы поняли: мне нет дела до того, увлекают или не увлекают мальчиков идеи брата Ригиса, или ваши, или чьи угодно.

Мои требования элементарны. Я хочу, чтобы мальчики сдали экзамены, и ничего больше. Все дело в том, что с тех пор, как у нас три года назад появился брат Ригис, на истории они срезаются чаще, чем на любом другом предмете. И меня это не удивляет. Объясните мне, к чему на уроке истории выяснять, настоящий ли в аду огонь? Послушайте! — Он весь дрожал, и его округлое, мягкое лицо побагровело, как бурак. — Наша маленькая община была самой кроткой и самой счастливой во всей Ирландии, покуда брат Ригис не свалился нам на голову, чтобы вкушать в деревне мир и покой. Мир и покой? Помилуй боже! С тех пор как сюда явился этот человек, не стало ни мира, ни покоя. Известно вам, что вчера в нашей маленькой библиотеке они с братом Нессеном, братья по вере, дошли в буквальном смысле слова, понимаете, в буквальном, до рукоприкладства — я и не думал никогда, что доведется мне что-нибудь подобное увидать. А из-за чего, мистер Кеннеди? Из-за природы адского пламени. — Он схватился за сутану на груди, словно одолевая себя. И сразу успокоился. — После каникул будете вести историю. Не бойтесь, хуже своего предшественника не окажетесь. И с будущего семестра я вам повышу оклад на двадцать пять процентов.

Вечером после четвертой кружки портера Том решил, что, если Анджело угодно, он может его увольнять, но лучшему другу он свинью не подложит. Утром выяснилось, что от него ничего не зависит. У монастырских ворот стоял санитарный транспорт. Рядом полицейский и какой-то штатский разговаривали с Анджело и Нессеном. В школьных окнах торчали побелевшие физиономии. Дикки Толбет шепнул Тому, что среди ночи Ригис исчез, полиция и братия искали его с фонарями и только три часа назад нашли в придорожной канаве без сознания — видимо, сшибла проходящая машина. Так, без сознания, он и лежит у себя на кровати, в обители, и его хотят везти в больницу графства в Трали.

Ригис все еще был без сознания, когда Том уехал на рождество в Дублин, он был без сознания, когда Том вернулся, — он пробыл без сознания шестьдесят шесть дней. Еще месяц спустя он вышел из больницы и, как он сам сообщил Тому за чашкой чая, был совсем здо ров. «Полный порядок. Не считая помятой печени, переломанной ноги, двух раздавленных пальцев, трех ребер, скрежещущих, стоит мне наклониться, и серебряной заклепки в черепе».

— И здорово же ты нас напугал, — заметил Том тем веселым тоном, который у всех нас припасен для столь печальных случаев. — Я каждый день думал — вот-вот услышу, что ты умер.

Умник, сидевший в кресле, странно на него поглядел и спокойно сказал:

— Так оно и было, — Что было?

— Я умер.

— Во всяком случае, сейчас ты выглядишь вполне живым, — смущенно улыбнулся Том.

Умник сжал губы, складка между бровями углубилась. Видимо, это была отнюдь не шутка.

— В моей смерти нет ни мрлейшего сомнения. С тех пор как я ожил, у меня было достаточно времени обо всем об этом поразмыслить. Я задавал себе множество любопытных вопросов. И пришел к простейшему выводу. Когда меня в ту ночь сшибли на шоссе, удар по голове погрузил меня на шестьдесят шесть дней в полное забвение. Я ничего не понимал и не чувствовал. Не знаю, что для меня бы изменилось, если бы и сердце перестало биться. Словом, с обычной, человеческой точки зрения я был покойником.

Кого другого Том поднял бы на смех или же пробормотал бы что-то незначащее. Он уже было начал говорить, наклонился вперед, выпрямился — потом еще раз и еще раз — и наконец бессильно откинулся в кресле. Он был как лунатик в воображаемом челноке. С Умником всегда кончалось этим.

— Но душа твоя была жива, — сказал он в конце концов.

Умник расплылся в улыбке и, чтобы усилить впечатление, заговорил разом с ирландским провинциальным и с так называемым оксфордским произношением — так ирландцы обыкновенно демонстрируют свое превосходство, не показывая высокомерия.

— Ого! Вот паинька мальчик! Ты, стало быть, поверил в существование души?

— Не то чтобы поверил. Я говорю метафорически.

Вроде как у Шекспира: «Краткость — душа остроумия». Или у Ренана: «О господи, если ты существуешь, господи, спаси мою душу, если у меня есть душа». Я не верю в существование души в том смысле, как ты это понимаешь.

Умник вздохнул:

— После того, что со мной произошло на дороге в Трали, я ни во что уже не верю. Во что тут верить? В то, что у человека, состоящего из плоти, но не способного ничего совершить во плоти, все-таки есть душа? Но это уже не человек, а растение. Что же я — редиска или картофель? Конечно, — пробормотал он задумчиво, — были философы, которые верили — иные, может, и поныне верят, — что у растений и у животных есть душа.

Поделиться с друзьями: