Современная польская повесть: 70-е годы
Шрифт:
Наконец однажды Барыцкий обнаружил на тахте записку с кое-как нацарапанными благодарностями. Зарыхта вырвался на свободу 30 апреля 1936 года, не стоит считать, сколько с той поры минуло лет.
И к чему эти воспоминания? — сердился Барыцкий. — Что это на меня сегодня накатило?
Чтобы больше не думать о прошлом, принялся составлять материал для отдела печати, пусть растрезвонят об успешном заключении договора с итальянцами, разумеется, лишь о том, что подлежит огласке с точки зрения наших интересов, важно, чтобы такие сообщения вошли в практику. Лаптем щи хлебаем? Десятое место в мире! Просто распирает от гордости, когда подумаешь, что вроде бы все это я, собственными руками… Шутки шутками, но хорошо бы еще пожить лет сто. Это было бы любопытно, хоть и утомительно.
* * *
Они проезжали хорошо знакомые городки, на этой трассе все они хорошо знакомы
Его передернуло. Что со мной сегодня? Снова заладил: старость, старость, старость… Без конца твержу. К чему это жеманство? Ведь не от усталости это, я не чувствую ее, врач сказал в последний раз, что дела не так уж плохи. К чему скулить: старость, старость, старость! Барыцкий глубоко вздохнул и, наконец избавившись от ощущения удушья, сказал:
— Знаете, о чем меня вчера расспрашивал Il Duce?
Произнеся это, он проверил, не спят ли спутники. Парух, казалось, только что проснулся. Малина, свежая, сияющая, теряла время зря, никто ее не соблазнял, никто даже не развлекал беседой. Плихоцкий выглядел скверно, обмякший, потускневший. Переваривает свое поражение, — догадался Барыцкий со злорадным удовлетворением: ведь могло быть и наоборот, Плихоцкий мог бы теперь возвращаться победителем, предусмотрительный стратег. Барыцкий улыбнулся. — Моя взяла. А ты страдай, а ты вкушай горечь поражения. Что тут скрывать, а в тебе я обманулся, ибо руководили тобой не серьезные деловые соображения, а оппортунизм. Да, именно чистейший оппортунизм. Вычислил, что надо держаться с теми, кто сильнее. Меня сбросил со счетов. Старик, не сегодня-завтра сковырнется, так, вероятно, трубили и у меня за спиной. Ну и ладно. Получай по заслугам. Может, это научит тебя правилам честной игры.
Барыцкий сел поудобнее, проводил взглядом здание, остроумно вписанное в откос, — театр, кино или дом культуры. Этот единственный тут объект удался им, не мешало бы узнать фамилию проектировщика. Сколько бы ни проезжал мимо прилепившейся к склону легкой конструкции, всякий раз непременно оглядывался, как на красивую девушку.
— Так вот Il Duce… представьте себе, — заговорил громко, весело, — так вот итальянец насел на меня. Начал с общих мест. И пошел петлять. С извинениями, с реверансами. Поинтересовался — ни больше, ни меньше, — почему мы так работаем. Ага, подумал я, будет говорить о нашей, с позволения сказать, производительности труда. Ан нет, его не это волновало. Он заговорил о нашей работе, о работе нашей группы: что якобы мы все из кожи вон лезем. Вы, мол, себя не щадите, это видно по вашему лицу, и тут же добавил, что сам перенес инфаркт, но оставляет детям порядочный капитал. Пакет акций. И закивал головой, показывая, что это, дескать, многое объясняет. И опять за свое: «Извините меня. Я спрашиваю, ибо хочу понять. Что дает импульс всем вашим усилиям? Всем вашим авралам? Ведь не деньги же? Например, чего ради вы так выкладываетесь?»
— И что ты ему ответил? — буркнул Парух за спиной у Барыцкого.
Барыцкий расхохотался, поискал в зеркале глаза друга.
— Я сказал ему, что это дело привычки: выкладываюсь так давно, что уже трудно менять стиль жизни. Он, разумеется, понял, что это увертка. И тогда, знаете, о чем спросил? О тебе, Плихоцкий.
Инженер вздрогнул, услыхав свою фамилию. Барыцкий заметил это и закончил:
— Итальянец спросил, будете ли вы, молодые, тоже… Не помню, как выразился, ну, знаете, мы называем это беспощадностью к себе и к другим. Отвечаю ему, дескать, я не социолог, не психолог и молодое поколение для меня явление таинственное, недоступное моему пониманию. И это вовсе не было ни рисовкой, ни отговоркой. Разумеется, я мог толкнуть
речь о том, что молодежь у нас великолепная, идейная, бескорыстная, всецело преданная делу социализма. Но предпочел в согласии с собственной совестью посоветовать ему обратиться с вопросом к тебе. Дабы получить информацию из первых рук. Рупор я твой, что ли? Посоветовал спросить тебя прямо, будешь ли ты предъявлять к себе и другим максимальные требования за эти наши скромные деньги, будешь ли в нашем деле палачом для себя и погонщиком для других? Ну и как? Разговаривал он с тобой?— Нет, — тихо ответил Плихоцкий.
В голосе его прозвучала какая-то особая интонация, которая заставила Барыцкого ощетиниться.
— Как думаешь, Парух, может, мы сейчас это сделаем? — процедил он сквозь зубы.
— Что именно?
— Может, мы попробуем задать инженеру-магистру Плихоцкому этот принципиально важный вопрос? Не желаешь послушать голос молодого поколения?
— Это было бы любопытно, — соглашается Парух. — Почему бы нет. Попробуем.
— Ну, коллега Плихоцкий, — начал Барыцкий тем насмешливым топом, которого так боялись подчиненные, — так пусть же обретает право голоса правда, правда и только правда.
Плихоцкий зажмурился, не хотелось, чтобы те видели выражение глаз. Заговорил, взвешивая каждое слово.
— Отвечаю на ваш вопрос. Я убежден, что тогда, когда что-либо будет зависеть исключительно от меня, наши скромные деньги подтянутся до уровня иных валют. Есть у меня такая надежда…
— Ответ сознательного члена общества потребления, — засмеялся Парух. — Стоит рюмки хорошего коньяка. Она за мной, инженер Плихоцкий.
— Это только ловкая отговорка, — возмутился Барыцкий. — Вы знаете, что я не об этом спрашивал.
— Разумеется, знаю. Мы все знаем, что вы имели в виду. Вам хочется, чтобы я объяснился относительно своего вето, — произнес хриплым голосом Плихоцкий. — Сюда гнете. Пожалуйста. Я действительно не верил, не представлял себе… Но получил наглядный урок…
— О, маловер! — загремел Барыцкий и прыснул со смеху, но тут же сдержался, ибо Плихоцкий побледнел. — Да бросьте вы, я же пошутил.
В зеркальце еще раз поймал взгляд Плихоцкого, усталый, апатичный и полный неприязни. Подумал, что порка полагается Плихоцкому не за то, что встал на дыбы. Господи, хоть бы эти молодые люди почаще взбрыкивали, хоть бы не были такими покладистыми, супердипломатичными. Едва их поставят рядком, как они уподобляются воспитанницам благородного пансиона: губки бантиком, ручки по швам, просто великий праздник, если покажут зубы. Ему полагается порка не за то, что оскалил зубы, а за то, что струсил тогда, и теперь, когда с итальянцами дело сделано, продолжает трястись и переживать: опасается моей мести. Как это странно — мое поколение жизнь заставляла биться до конца, и у некоторых из нас это вошло в привычку. А их жизнь учит осторожничать и уступать, если не товарищу Вальчаку, так товарищу Пепшаку.
Барыцкий вздохнул, достал блокнот, нашел страничку с пятнадцатью фамилиями. Вырвал ее и протянул Плихоцкому через плечо, не оборачиваясь.
— Взгляните-ка, коллега.
Плихоцкий пробежал глазами листок раз-другой, открыл рот, словно собираясь что-то сказать.
— Ну? — подзадорил его Барыцкий.
— Лучшие из лучших! — воскликнул с демонстративным рвением Плихоцкий. — Я составил бы точно такой же список.
Барыцкий взглянул недоверчиво.
— Тогда оставьте листок у себя и сегодня же начните с ними предварительные беседы, люди должны быть готовы. Думаете, не подведут?
— Уверен.
Опять это подхалимское согласие с решениями шефа.
— Если хотя бы на семьдесят процентов оправдают возлагаемые на них надежды, в следующей десятилетке мы будем конкурентами итальянцев, — продолжал Барыцкий. — Ну, говоря скромнее, будем серьезными партнерами. А пока только клиенты.
— Ты уверен в этом? — спросил Парух.
— Как и в том, что земля вертится.
— А вертится ли она? Верно ли это? — вмешалась Малина и засмеялась немного вызывающе, ибо ей наскучила эта непонятная словесная перепалка.
Разговор иссяк. Машина мчалась по равнине сквозь завесу дождя, на шоссе было пусто. «Дворники», словно маятники часов, отмеряли время.
Барыцкий видел в зеркальце лицо своего любимчика. Плихоцкий не всегда бывал столь покладист. Не всегда осторожно нащупывал почву, прежде чем сделать шаг. Барыцкому вспомнилось собрание в 1967 году, когда этот молокосос — так он тогда думал о Плихоцком — яростно и неожиданно напал на директора Раттингера. Последние политические события всех застали врасплох, и срочно назначенное собрание пошло, как говорится, самотеком. Но люди, хоть и не вполне разобравшиеся, откуда ветер дует, почувствовали, что это не ветерок, а вихрь. Осмелели и начали критиковать. Делали это наивно, смешивая порой проблемы важные с пустяковыми. Раттингер был напуган: Барыцкий заметил это и, прекрасно зная этого культурного, элегантного пожилого господина, на которого никто не имел права пожаловаться — никто, кроме Барыцкого, дружившего с ним много лет, — немного удивился: чего, собственно, Раттингеру бояться.