Современная польская повесть: 70-е годы
Шрифт:
— А вы, товарищ, легко догадаться, почему здесь. Ведь столько лет работали вместе с Барыцким. О вас говорили: неразлучные.
Зарыхта молчал.
— Говорят, с ним скверно, товарищ Зарыхта. Вы что-нибудь знаете?
Наконец подъехало такси, большой голубой «мерседес», модель двухгодичной давности. Человечек бросился к дверце автомобиля, открыл ее.
— Пожалуйста, товарищ, надеюсь разрешите подвезти вас?
Зарыхта сел, сказал: — В больницу! — и прикрыл глаза. Бас Дурбача гудел, гудел, гудел непрерывно.
Кароль старался не слушать. Выбоины и булыжник остались позади, машина заскользила по асфальту. Они окунулись в шум провинциального центра, такого же, какие всюду в подобных городках. Такие же блочные дома, те же торговые павильоны. Журналист острил — по крайней мере так ему
Неразлучные? Да, действительно они долго были вместе, внешне одинаковые, но ведь уже на старте наметились различия. Барыцкого баловала судьба, а Зарыхта как-то сразу уподобился тяжеловесному трудяге-копру. Так уж и осталось навсегда. Что значит — навсегда? Вплоть до сегодняшнего дня? Вплоть до могилы? Зарыхту не покидают мысли о смерти. Пока был здоров, в расчет принималась только жизнь. Он не мог припомнить, представляла ли для него тогда смерть какую-либо проблему. Пожалуй, только неприятность, поскольку требовалось в срочном порядке подыскивать человека на какую-то со вчерашнего дня освободившуюся должность. А теперь, когда оказался с ней лицом к лицу…
Он встрепенулся, открыл глаза: радостно возбужденный Дурбач размахивал маленькими ручками, уши его пылали.
— Это кошмар! — ораторствовал он, посматривая на Зарыхту. — Только драма, только несчастье способны сдвинуть дело с мертвой точки. Так у пас заведено. Поляк умнеет лишь после беды. Вот и теперь. Надеюсь, что за счет Барыцкого удастся наконец коренным образом решить проблему этих порочно спроектированных поворотов. А как по-вашему?
— Я не езжу на машине, не разбираюсь… — сказал Зарыхта.
— Да, не ездите, — согласился Дурбач и умолк более красноречиво, чем если бы договорил до конца то, что думал: с некоторых пор не ездите на машине…
Высадились возле больницы. Дурбач принялся искать по всем карманам кошелек, но прежде, чем нашел, за проезд заплатил Зарыхта. Журналист, повернувшись, разглядывал здание.
— Красотища? — произнес он саркастическим тоном. — В таком жить да радоваться.
Собственная острота развеселила его, но он тут же посерьезнел.
— Видите, товарищ Зарыхта? — журналист показал на желтые санитарные машины, стоявшие во дворе. — Прибыло варшавское подкрепление.
— О чем вы? — спросил Зарыхта.
— Специалисты из клиники Министерства здравоохранения. Уже здесь. Обратите внимание — варшавские номера, — пояснил Дурбач. — То ли дело, когда ты лицо значительное. Даже помрешь в окружении светил…
Зарыхта смотрел на приземистое, мрачное двухэтажное строение с фасадом в стиле классицизма. То ли монастырь, то ли жандармское управление. Здание весьма неприглядное, позавчерашнее, крайне омерзительное, несмотря на светло-желтую штукатурку. В этой развалюхе после капитального ремонта можно было бы поместить интернат заводского ремесленного училища, и то с грехом пополам. Но чтобы повятовую больницу?
— С наполеоновских времен, — сказал Дурбач. — Даю слово! Это один из тех госпиталей, которые Наполеон строил перед походом 1812 года. Впрочем, кто-кто, но вы-то, товарищ Зарыхта, пожалуй, кое-что об этом знаете. В провинциальном захолустье все еще пугают своим видом эти наполеоновские госпитали. Однако новое уже подходит, уже грядет, верно? А там, в глубине, — он показал на многоэтажное здание еще в строительных лесах, — если помните, товарищ Зарыхта, это именно та нашумевшая новая больница. Строят ее, строят и не могут выстроить. Когда ее должны были сдать? Сколько раз вычеркивали из планов?
— Почему я обязан это помнить? Я никогда здесь не был, — буркнул Зарыхта и солгал, ибо четкая, услужливая и зловредная память уже подсказывала, что его как-то привозили сюда, чтобы показать, какое значение имеет строительство новой больницы,
но он отшутился, не пожелал войти в эту развалюху.— А, не помните… — улыбнулся Дурбач так, словно знал и об этом инциденте. Вдруг переменил тон и посерьезнел. — У меня, к вам просьба, товарищ Зарыхта. Я войду с вами, ваше присутствие мне это облегчит. Здесь, в Н., ваша фамилия известна всем. А мне надо узнать, каково состояние Барыцкого. И побольше о несчастном случае. Только моя фамилия, сами понимаете, отпугивает. — И снова саркастически добавил: — Не любят нас, журналистов, ой, не любят! Верно, товарищ Зарыхта?
* * *
Новая больница (как давно утверждались планы ее строительства!) пугала неоштукатуренным кирпичом и черными от затеков швами керамзитобетонных плит. Неужели и в этом он, Зарыхта, виноват? Почему до сих пор не закончили? Неужели причиной тому были его давнишние решения? И уж так ли важно, что тогда, много лет назад, он не вошел в эту смердящую карболкой развалюху? Или что час спустя в комитете резко — по своему тогдашнему обыкновению — прервал дискуссию? «Товарищи, сперва надо обеспечить людей работой, пищей, а только потом лечить». Было ли правильным это его решение? Так ли ему следовало решать? Сначала строить комбинат, потом больницу? Имеющиеся в наличии производственные мощности — так в ту пору казалось Зарыхте — исключали иное решение вопроса. Был ли он тогда прав? Даже если бы эта проблема рассматривалась не давным-давно, а сегодня, завод сельскохозяйственных машин, безусловно, пользовался бы приоритетом. А строить то и другое? Разве что на общественных началах, — иронизировал он. — Как всегда — по одежке протягивай ножки.
И второй вопрос, больное место Зарыхты, вся шкура которого и без того в рубцах. Его выставили на посмешище. Сойти со сцены — рано или поздно этого, разумеется, не миновать, но чтобы еще до нокаута публика покатывалась со смеху? Дурбач и об этом напомнил, да как ловко, одним словечком. Ибо Зарыхта не один раз, а дважды имел дело с Дурбачем. После публикации беседы о железобетонных конструкциях и проблемах техники безопасности, вызвавшей нападки в печати на ведомство, он разозлился и, воспользовавшись своим служебным положением, специальным циркуляром запретил руководителям и работникам подведомственных ему объектов давать какие-либо интервью без согласования с ним, Зарыхтой. Он уже зарывался, делал глупость за глупостью. Близился его финал. Разумеется, циркуляр этот немедленно попал в руки журналистам. И началось. Заметки в газетах, потом гневные статьи в еженедельниках. Подключился и солидный литературный журнал, который якобы за что-то боролся… В журналистских кругах поднялся шум: дескать, зажим критики, антиобщественная деятельность, идущая вразрез с задачами, стоящими перед средствами массовой информации, подрыв социалистической демократии. Ханна первая подсказала тогда: травля! Зарыхта еще только думал: легко критиковать! Раз-другой была упомянута его фамилия. Вдруг он почувствовал, что становится одиозной фигурой. В органе, где подвизался Дурбач, кто-то пустил в оборот выражение «антижурналистская зарыхтиада». Да, да, похоже, что эта шпилька вышла из-под пера Дурбача. Беспардонный тип! Отсюда, пожалуй, и этот сегодняшний намек: не любят нас, журналистов, ох, не любят! Зарыхтиада! Он обретал известность, и нет ничего удивительного в том, что после декабря 1970 года слетел. Таков был его путь вниз.
К чертям писаку! Где-то в больничном коридоре Зарыхта потерял Дурбача, не было никакого Дурбача наяву, это только мираж, плод его собственного больного воображения. Теперь, в этой сутолоке, он снова одни со своими мыслями. Эх, Зарыхта, Зарыхта, если бы мог, начал бы все это сызнова? Конечно. И не допустил бы прежних ошибок, всех этих зарыхтиад? Наверняка выдумал бы новые. А к Барыцкому зачем придираешься? Человек всю жизнь вкалывал. Какой это был безотказный бульдозер! А ты к нему пристал только потому, что он был более тонким, более гибким, дипломатичным. И похитрее тебя. Легче сгибался, легче выпрямлялся. Теперь он умирает, но смерть не оправдание. Хотя в чем бы он, Барыцкий, должен был оправдываться? Наверняка хотел, чтобы все обошлось как можно лучше, но ведь благими намерениями вымощена дорога в ад.