Спасти СССР. Манифестация II
Шрифт:
– Ты к кому?
Я повернулся и светски уточнил:
– А кого вы мне посоветуете?
Ох, язык мой — враг мой… Взгляд потомственной чекистки из подозрительного стал неприступно-колючим.
– Чаво-о? — протянула она.
Нет, не ЧК, ВОХР. Но хрен редьки не слаще.
– Я к Оле, — указал глазами в потолок, — она приболела… Навестить.
Тетка злорадно оскалилась:
– А к ней не пущу! Старшaя запретила к ней пускать. И выпускать запретила! Так что — гуляй, парень, гуляй.
Понятно, здесь без шансов. Ну что ж, мы пойдем другой дорогой. Я крутанулся на каблуках
С тыльной стороны общаги было мило — одичавший старый сад и сырая трава почти по пояс. И тихо-тихо. Я запрокинул голову, всматриваясь в окна третьего этажа. Одно из них отворилось и оттуда выглянула долгожданная русая головка.
Необратимо соблазненный вкусом сбывающейся мечты, наметил взглядом маршрут. Водосточная труба… карниз… заветное окно… Ничего сложного.
Я чуть ли не взбежал по гулкой трубе, затем ловко прошел, цепляясь за оцинкованные водоотливы, по карнизу, и вот от огромных серых глаз напротив меня отделяет всего лишь подоконник. Победно перевалился в комнату - и молча потянул Оленьку к себе, приникая к нежным губам. Поцелуй вышел долгим, как затяжной прыжок, и таким же волнующим.
Правду писал старина Пристли: каждый мужчина мечтает об улыбающейся принцессе…
Я провел рукой по платью вниз, наслаждаясь теплом и дрожью девичьего тела. А затем моя возлюбленная впала в дикое амурное неистовство, и на какое-то время я почувствовал себя овцой в когтях тигра. Это был ураган, неудержимый яростный ураган, вырвавший меня с корнем, закрутивший и вознесший на такие высоты, о существовании которых мне и подозревать не довелось!
Спустя минут десять я, распластанный и взопревший, медленно приходил в себя, поглаживая нежный изгиб Олиной поясницы.
– И кто это придумал такую глупость, будто армия делает из мальчика мужчину? – одышливо пробормотал я.
– А разве не-ет? – девушка заинтересованно приподнялась на локтях.
– Нет, – я опрокинул пискнувшую Олю набок.
Мы грешили самозабвенно и почти без слов. Да и зачем что-то говорить, когда медленное скольжение ладони по коже, излом закинутой руки и судорожный вздох могут сказать больше, чем длинная поэма?
А затем, спустя какой-то совершенно не определяемый по ощущениям отрезок времени, девушка заполошно ойкнула и резко села:
– Идут!
– Черт! – отозвался я, подскакивая и пытаясь нащупать ногами кеды.
Где-то далеко, видимо, на лестнице звучали быстро приближающиеся девичьи голоса, звонкие и гулкие. В голове у меня словно секундомер включился: тик, тик, тик…
Какое там «сорок пять секунд подъем!», я уложился в двадцать. Уже переступив за окно, притянул Олю и звонко чмокнул в губы. Подмигнул:
– До завтра! – и ловко скользнул вбок, затем вниз и пружинисто спрыгнул со второго этажа. Чуть ли не на голову юному балбесу, воровато смолившему сигаретину.
– Ты откуда? – изумленно спросил «куряка».
– Оттуда, – бросил я первое пришедшее в голову.
Присел, завязал шнурки, застегнул и заправил рубаху, да и пошел за угол, весь из себя невесомый, обуреваемый восторгом - и с восхитительно звенящей пустотой в голове.
Это я славно развязался! Надо будет обязательно повторить.
** *
–
Соколо-ов!Я узнал голос Савина, и поспешил навстречу. Беспокойный, весь красный, Анатолий Павлович сходу налетел на меня.
– Соколов, где тебя носит?! – рассерженно бубнил он.
– За тобой машину прислали, ждет тебя уже час! Сам академик Канторович звонил, ты на семинаре в шестнадцать часов должен выступить. Через два часа! Бегом в машину!
Я бросился к «Волге», затем остановился, оборачиваясь:
– А назад как? Довезут?
– Да нет, какой смысл? – пробурчал руководитель.
– Завтра ничего особого важного тут не будет, сворачиваемся. Так что выступишь - и на ночной поезд в Ленинград! Вещи твои мы уже загрузили, не беспокойся…
Я шевельнул губами, беззвучно отправляя в полет короткое емкое слово, и с горечью посмотрел вверх, на небо. Странно, но я остался спокоен, как человек, которого оглушили. Спокоен и, даже, смогу нормально отчитать импровизированный доклад.
Но внутри было пусто, словно выметено.
Мне стало всё равно.
Тот же день, позже
Москва, Новокировский проспект
«Волга» катила и катила. Пожилой водитель изредка поглядывал на меня с плохо скрытым удивлением – видимо, еще не приходилось подвозить столь юных «консультантов».
А я бездумно смотрел за окно, с прежним равнодушием провожая глазами рощи, дома, людей. Какая-то часть души все еще брыкалась, требуя донжуанских безумств и порывов, но лишь плотнее сжимались губы.
«Обойдешься, Дюша! – зло насмехался я. – Что для тебя важнее – личная жизнь или спасение СССР? Вот и сиди! И молчи!»
И мне тут же приходилось жестко скручивать совесть с ее нытьем и позывами. Разве не мог я крикнуть: «Остановитесь!», выпрыгнуть из машины – и бежать к Олиной общаге? Мог.
Мог послать всё на несколько пряных букв, наплевать на олимпиаду, на Канторовича с его семинаром, на карьеру математика! Ради кого? Ради одной сероглазой девчонки?
«Ты же сам никогда не простишь себя за подобный выбор! – жестко отчитывал я скулящую натуру. – А потом всё свое раздражение перенесешь на Олю – кого же еще винить в собственной дурости! Да и будет ли у вас это «потом», у школьничка с гимнасточкой?»
Закостенев в одной позе, я с облегчением откинулся на мягкую спинку – фырчавшая «волжанка» проезжала московскую окраину.
Сарказм судьбы… Мне уже доводилось загодя переживать, представляя всякие поганые ситуации, когда вставала бы проклятая проблема выбора – между долгом и любовью.
И что ты выберешь, Дюш? Смутное чувство Томы или стабильность сверхдержавы, благополучие советского народа? А? Или, может, пожертвовать безупречной преданностью Мелкой?
Так я думал когда-то. Мучался, рефлексировал… А жизнь, эта великолепная негодяйка, сотворила иную гадость. Мою потерю звали Олей…
– Приехали, - впервые заговорил шофер, притормаживая.