Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Спустя вечность
Шрифт:

Год спустя, пока я ждал, когда смогу отбыть определенное мне судом девятимесячное тюремное заключение, я случайно зашел посмотреть новости в кинотеатре на улице Карла Юхана. Здесь иногда можно было увидеть интервью с кем-нибудь из тех молодых, кого удалось спасти в тот раз. Мне было приятно видеть этого человека в полном здравии. Он говорил: да, его помиловали, ведь он доверил свою судьбу Господу Богу…

37

Презрение к человеку? Аксель Сандемусе сказал однажды, когда мы говорили с ним на эту тему, что в таком случае следует презирать и самого себя. И в этом он несомненно прав, он часто презирал себя, такой уж он был честный и такой бескомпромиссный, — но всему есть границы. Он присвоил себе право почти бескомпромиссной неприязни к некоторым феноменам жизни, и, таким образом, к людям.

Я знал его с середины тридцатых годов. Первый раз, когда я поздоровался с ним и назвал свое имя, он подозрительно спросил:

— Надеюсь, вы из настоящих?

Он хотел убедиться, что я не из тех родственников отца, которые пользовались его псевдонимом — Гамсун, опустив букву «д» в фамилии

Гамсунд. Сандемусе, по его словам, был знаком с отцовским племянником, сыном его брата, которому отец даже заплатил, чтобы тот отказался от этого имени. Сандемусе был безжалостен в характеристиках этого человека: оказалось, что ему весьма многое известно об этом нашумевшем «деле о фамилии». Деле, о котором я больше не буду писать, только приведу несколько строчек, показывающих, как серьезно к этому относился отец:

«Уважаемый Суд поймет уже по первому моему обращению, как давят на меня люди, желающие присосаться ко мне. Они хотят заставить меня прикрыть своим именем их преступление, денежную аферу, обман отеля. Я несколько раз говорил своим близким, что хотел бы убежать от своей фамилии…»

Получив определенную сумму, племянник отца взял себе другую фамилию, но не исчез из нашей жизни, позже он не раз пытался вымогать у отца деньги, угрожая ему издать книгу, в которой опозорил бы его. Адвокат отца фру Страй сразу же энергично взялась за дело, и книга этого человека — своего рода воспоминания — была опубликована в каком-то частном издательстве после войны без каких-либо скандальных подробностей, ему нечего было рассказать, из его угрозы ничего не получилось.

Аксель Сандемусе был моим бескорыстным советником и старшим другом и до и после войны. Это поразительно, ведь я не знал почти никого из его окружения. Его талант наставника был неизвестен и не оценен. Кое-кто, наверное, считал, что все должно было сложиться совсем наоборот. Но в начале нашей дружбы Сандемусе часто воодушевлял меня своей верой в мой талант и как писателя и как художника. И я понимал, что это говорится серьезно, уловив трезвый взгляд писателя за блеском его «рентгеновских» очков.

Я сохранил два письма Сандемусе, одно от 1952 года и другое от 1956. В обоих говорится о вещах, вызвавших у него отрицательную реакцию.

Когда осенью 1952 года я издал первую норвежскую версию биографии отца «Кнут Гамсун — мой отец», то подвергся злобным нападкам в газете «Дагбладет». Рецензент обвинял меня в плагиате — я будто бы почерпнул материал из биографии отца, написанной Эйнаром Скавланом в 1929 году. Обвинение было безосновательным, и я раздумывал, не подать ли мне на газету в суд.

От своего доброго советника Сандемусе я получил письмо, из которого и привожу этот отрывок:

«Во-первых: я твердо считаю, что ты должен забыть об этом деле, иначе ты испытаешь на собственной шкуре — больше, чем когда-либо раньше при других обстоятельствах, — что такое презрение и прочие беды, которые тут же на тебя свалятся.

Кроме того, учти, это не тот случай, когда тебе назначат компетентного судью, и если ты хоть на минуту задумаешься, то поймешь, что в твоем случае самое лучшее помалкивать. Будь уверен, Скавлан это прекрасно знает. Даже не надейся, что против тебя не будут использованы самые подлые и неожиданные обвинения за много месяцев до того, как будет слушаться твое дело, — инсинуации, в которых не разберется ни один суд, потому что тот, у кого мышиная душа, знает, как нужно действовать. Уверяю тебя, ты будешь совершенно беззащитен и окажешься на грани нервного срыва, а рисковать своим душевным здоровьем ради такой малости было бы совсем глупо.

Ты только посмотри: Скавлану недавно исполнилось семьдесят лет. Ты, наверное, заметил, что этому событию было отведено лишь несколько строчек петитом. Он утешился тем, что сам расхвалил себя в передовой „Дагбладет“. Пусть насладится этим сиянием, а ты представь себе, как далеко может зайти неудачливый и обиженный Богом человечек…

Риск проиграть дело в некомпетентном суде, который не в состоянии разобраться в психологических мотивах, весьма велик. Ты, конечно, сразу ответишь мне, что проиграть такое дело невозможно, что в худшем случае газету просто не осудят. Вот тут ты ошибаешься, надо быть реалистом, а именно — тебе могут присудить оплату судебных издержек. Но если этого и не случится, если все ограничится только осуждением газеты, я даже не в состоянии представить себе, как страшно ты будешь очернен, — сильнее, чем раньше, потому что обратиться в суд еще раз ты уже не сможешь.

И не воображай, что они пощадят твою мать, брата с сестрами и твоего покойного отца. Они будут копать и копать…

О самом деле: это полный абсурд, — еще одно совершенно излишнее свидетельство того, какой сухой, какой равнодушный тип этот Скавлан (в этом деле виден не только его палец, но и вся лапа, — и допустить такое в своей собственной газете! — это каждому ясно, даже если бы у него хватило низости и бесстыдства все отрицать).

Когда я прочитал его рецензию, то только покачал головой. Сразу видны мышиные коготки. Я когда-то давно читал книгу Скавлана. Но даже не вспомнил о ней, когда читал твою. То, что там повторяются одни и те же эпизоды, вполне понятно любому взрослому здравомыслящему человеку. Я снова перечитал Скавлана. Обвинения против тебя сущая чепуха. Что там повторяется о йомфру Эушении, меня нисколько не удивляет. Они друг друга стоят.

Я размышляю так: это невозможно. Это могло прийти в голову только такому человеку, как Скавлан. Ты — сын Кнута Гамсуна. Ты знал его сорок лет или сколько там, я не помню. Зачем тебе у кого-то списывать, когда ты пишешь о своем отце? До такого абсурда мог додуматься только совершенно бездушный человек. Я от многих это слышал и сам повторяю: „Послушай, если бы давным-давно

была написана книга о твоем отце, о самом близком тебе человеке, и ты сам тоже захотел бы написать о нем, неужели ты стал бы пользоваться таким источником?“

Все только смотрят на меня с недоумением и говорят примерно так: да это же чушь!

Но пишущие люди попадали и будут попадать в подобные переплеты.

Если предположить, что ты действительно списывал со Скавлана, когда писал о своем отце, тогда мы должны считать это контрольной пробой. Скавлан говорит, что ты наивен (его взгляд на мир — это взгляд мыши, не подозревающей о том, что наивность — самая большая человеческая ценность). Но, собственно, при чем тут наивность? Если ты позаимствовал материал у Скавлана, нужно говорить о воровстве или чем-нибудь подобном. В чисто медицинском смысле разговор должен идти о слабоумии или о бездушии разорившегося торговца. Послушай, все это возмутительно, это на грани идиотизма. И ты еще смеешь на это сердиться!

Отнесись к этому абсурду с достоинством. Повернись спиной к этому типу. Больше ничего от тебя требуется. Не поддавайся на провокацию и не говори глупостей…»

Второе письмо я получил после сообщения о том, что лектор Улав Стурстейн в своем докладе позволил личные выпады по адресу семьи Гамсуна, особенно по адресу моей матери. Я цитирую отрывок из этого письма:

«Стеенстрюпс алле 5. Копенгаген V, 10.1.56.

…Мне бы очень хотелось знать, что происходит, но я сейчас не в той форме, чтобы принимать в чем-либо участие. Мне тяжело слышать, что Стурстейн опять вел наблюдения из-под кровати Гамсуна, но что тут можно поделать. И я боюсь, что вы с Арилдом мучаетесь сейчас из-за этого и что в конце концов вы останетесь всего лишь сыновьями Кнута Гамсуна, вы имеете право на большее. О долге я уже не говорю…

Я получил много отвратительных писем от людей, которые теперь пытаются спастись, обвиняя во всем Кнута Гамсуна. Самое отвратительное было от человека, который не подозревает, что я сумел разузнать о нем самом, в том числе, и о покушении на убийство: он собирался убить меня в сентябре 1941 года после того, как компетентные власти отказались отправить меня и некоторых других людей в Опстад {127} .

Вообще меня изрядно полили грязью, и больше всего в подлых посланиях именно такого рода.

Эта дрянь есть и остается худшей из того, с чем нам приходится бороться, и они из раза в раз будут компрометировать нас. Ну, а что пишут газеты, мне, как я уже сказал, неизвестно…»

Все, кто был знаком с Сандемусе, знают, как ему иногда было трудно и с самим с собой… и с другими.

Лично ко мне его отношение, насколько я знаю, не менялось, я не раздражал его, когда у него что-то не ладилось, и мне всегда было очень приятно в благодарность за поддержку и интерес, который он постоянно проявлял ко мне, оказывать ему мелкие услуги, когда это было в моей власти. Ведь он был один из лучших писателей в нашей стране!

Да, один из лучших. Он видел несколько сновидений, которые я забыл, но только после того, как он рассказал и записал их. Должно быть, они приснились ему в хорошие ночи. Это была поэзия, полная фантастически зримых образов, которая могла бы вдохновить Кая Фьелля. Мы говорили о живописи, и я сказал, что хотел бы попробовать написать его, после чего немедленно был приглашен к нему в Кьёркельвик. Портрета так и не получилось, и я не знаю, смог ли бы я поместить Акселя в один из его снов, вообще-то у меня совсем иной стиль. Но в свои молодые годы Аксель часто оказывался в гуще вполне реальных драматических событий. Да, он всегда оказывался в нужном месте, достаточно вспомнить одно только 9 апреля 1940 года.

В то время я жил в Слепендене и накануне вечером был в гостях у Вальдемара Брёггера и его жены, живших поблизости. После новостей, которые мы узнали из газет и по радио, я ушел от них с дурными предчувствиями.

Рано утром зазвонил телефон. Взволнованные друзья и знакомые рассказали о стрельбе и взрывах в городе и во фьорде, должно быть, началась война! Кое-кто собирался уехать из города.

— Пожалуйста, приезжайте, — сказал я. — Здесь в Слепендене все спокойно.

До полудня никто не приехал. Потом приехал Том Эрегди. Эйлеен Бьёрнсон позвонила и спросила, не знаю ли я чего-нибудь о Максе Тау, у которого не было телефона.

— Нет, — ответил я, — но пришли его сюда, если будешь с ним разговаривать.

Турстейнсон пришел лесом из Биллингстада, чтобы послушать у меня радио. С немцами он сталкивался и раньше — во время первой мировой войны он жил в Париже, когда немецкие самолеты бомбили город и когда его обстреливали из дальнобойных орудий. Он не любил немецкую живопись и немецкое искусство, не хватало только, черт бы их побрал, чтобы они теперь и сами сюда заявились! Пришел Пола Гоген, Гюннар Рейсс-Андерсен и Сандемусе. Все они не любили немцев, но, возможно, считали, что их любил я.

Сандемусе пришел последним, и у него было что рассказать. И видит Бог, что он в этот час не посрамил свою славу рассказчика.

Он находился на Юнгсторгет, где какое-то время спустя видел, как немецкий самолет прочесал площадь пулеметным огнем. Он описал реакцию людей. Их страх, панику. Мы воочию представили себе старую даму, которая под дождем пуль повернулась вокруг своей оси, а пули высекали искры из брусчатки у нее под ногами, потом она упала. Будучи умелым рассказчиком, Аксель немного медлил, как того требовала атмосфера, он держал нас в напряжении подробным описанием причудливых движений старой дамы, до того как в нее попала пуля и она упала замертво. На брусчатке вообще лежало много трупов. Моей жене, которая была на седьмом месяце беременности, стало плохо во время тихого рассказа Сандемусе, — страшной небылицы, навеянной тем, что несет война. И которую мы, потрясенные, могли только слушать с открытыми ртами.

Поделиться с друзьями: