Стадион
Шрифт:
Ольга долго сидела, глядя в одну точку и машинально прислушиваясь к музыке, а мысли ее путались, ц невозможно было найти какой–то выход, и казалось, что впереди нет никакого просвета. В изнеможении она прилегла на тахту, подложив под голову большую вы–шитую подушку, и ей казалось, что мама, родная, давно ушедшая мама, подошла и нежно погладила ее по голове, как гладила когда–то в далеком милом детстве перед сном. Да нет, это Ольга Борисовна присела рядом на тахту. Или это мама? Уже ничего нельзя понять, сон наваливается на нее, мягкий, мохнатый, и слезы сжимают горло.
Когда Ольга заснула, Волошина еще
«Значит, так: помогать изо всех сил и изо всех сил работать самой, стараться, чтобы Коршуновой трудней было достичь рекорда. Ничего не скажешь, диалектика», — вспомнила она разговор с Громовым, но на этот раз его слова не отозвались в ней болью.
Неожиданно припомнился Толя и последний разговор с ним на Ленинградском вокзале.
«Почему ты одна? Почему возле тебя никого нет?» Эти слова, казалось, еще звенели у нее в ушах, и забыть их или ответить на вопрос сына было невозможно.
А собственно говоря, почему невозможно? Разве не ясно, что она сделала глупость, уйдя из группы? Нет, не ясно. Может быть, Громов со своей диалектикой и прав, но Ольга Волошина не послушается и не отдаст собственными руками свою славу! Не отдаст!
Она поглядела на побледневшее во сне лицо Коршуновой, и снова тихо и сладко заныло сердце от знакомой материнской нежности. Все ее неудачи начались с того дня, когда она осталась одна, когда она начала работать в полном одиночестве в этом огромном, неуютном зале Института физкультуры, а прежде этот же зал казался таким веселым и светлым! Почему же ей сейчас так тяжело и неприятно входить в эти высокие двери и чувствовать на себе взгляд Карцева, всегда вопрошающий, пожалуй, даже укоризненный?
Ольга Коршунова зашевелилась во сне, что–то пробормотала. Волошина поправила подушку, прошла к себе в спальню, разделась и легла, ио долго не могла заснуть, размышляя об одном и том же и не находя в себе силы сделать трудный, но правильный шаг.
Она заснула, так ничего и не решив, но твердо зная, что дальше так жить невозможно.
Волошина спала неспокойно; ей почему–то снился уютный берлинский стадион, где она установила последний рекорд, и все время, словно на огромном экране, установленном на шумных, многолюдных трибунах, перед ее глазами стояло лицо Ольги Коршуновой.
Они проснулись рано. На Ольгу Коршунову больно было смотреть: за эту ночь она стала старше на несколько лет, под глазами ее легли глубокие тени. За чаем девушка сказала:
— Хорошо, что я пришла к вам, хотя всегда, когда я буду вспоминать об этой минуте, я буду краснеть от стыда. А он для меня больше не существует…
— А может, все еще можно уладить, простить?
— Нет, Ольга Борисовна, простить я не смогу.
Волошина ничего не ответила. Они скоро расстались: Ольга поехала в институт, актриса — в театр.
Она вышла из театра угнетенная, вконец недовольная собой. Посмотрела на часы — без двенадцати минут два. Раньше она в это время торопилась в институт на тренировку. Куда же идти сейчас?
«Ты сейчас пойдешь в институт, в спортивный зал н будешь тренироваться вместе со всеми», — гневно, словно злейшему своему врагу, сказала себе Волошина и решительно направилась к троллейбусу.
Она
представила себе, какие лица будут у девушек, когда они увидят ее в институте, подумала о разговорах в раздевалке, о всяких сплетнях и догадках.«Ну ладно, — обрывала свои мысли Волошина, — получишь то, что заслужила, а оставаться одной не имеешь права!»
В большом спортивном зале уже собрались все девушки, с которыми она прежде работала вместе. Карцев тоже был тут. Ольга Коршунова стояла в шеренге бледная, сосредоточенная, с одним желанием — не дать себе раскиснуть, с желанием подтянуться, работать в полную силу. Волошина подошла, высокая, спокойная, уверенная в своей силе, и стала на правый фланг, на свое старое место. Федор Иванович взглянул на нее и не удивился, не улыбнулся, словно Ольга Борисовна ни на минуту не покидала своих подруг.
Глава двадцатая
В семь часов утра в сто сорок третьей комнате общежития пронзительно завизжал будильник. Семь девушек сразу же раскрыли глаза и подняли головы с подушек. Резкий звон, казалось, мог разбудить и мертвого, но на Веру Кононенко он не произвел никакого впечатления. Тихонько посапывая носом, она продолжала сладко спать.
Ирина Гонта спрыгнула на пол, накинула халатик.
— Вставай, Вера, пора, — тормошила она подругу, но та не обращала на эти слова никакого внимания. — Ах так! — воскликнула Ирина. — Вставай, а то буду делать водные процедуры!
Вера уже проснулась, но глаза ее все еще были закрыты.
— Хорошо, пощады тебе не будет, — торжественно заявила Ирина и только успела намочить водою из графина кончик полотенца, как Вера открыла глаза.
— Подействовало! — смеялись девушки.
Ирина распахнула форточку над своей кроватью.
— Простудимся! — запищала Вера. — Закрой сейчас же!
— На зарядку! Становись! — торжественно скомандовала Ирина.
Девушки, еще полусонные, заспанные, теплые, розовые, одна за другой поднимались с кроватей. Ирина открыла еще одну форточку, в комнате стало свежо, и сон как рукой сняло. Первые лучи утреннего солнца уже искрились в морозных узорах окон.
— Левую ногу отставить назад, руки над головой, вздох! — командовала Ирина.
Шестнадцать тонких девичьих рук, выскользнув из рукавов халатиков и пижам, поднялись над головами.
— Руки вниз, ногу на место, выдох, — звенел голосок Ирины.
Она командовала с увлечением, совершенно убежденная в полезности своего дела, и убежденность ее передавалась подругам. Не сразу начала сто сорок третья комната делать по утрам зарядку. Сначала девушки не соглашались и всячески отлынивали, лучше поспать лишние десять минут, утром так хорошо спится.
Прошли уже те времена — сейчас зарядка сделалась для всех такой же необходимой, как умывание.
— Раз–два! Раз–два! Раз–два! — покрикивала Ирина. — Все! Умываться!
Комната опустела, но через несколько минут она снова наполнилась веселым гомоном. Девушки принялись стелить свои постели, дежурная выметала сор, стирала мокрой тряпкой пыль… Потом — завтрак, последний взгляд на тумбочку у койки, не забыто ли что–нибудь, — и скорей по длинным лестницам вниз, на улицу, к памятнику Богдану Хмельницкому, а там — на трамвай, либо пешком по Владимирской к широким дверям университета.