Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Не разбился ли его самолет где-то неподалеку? Мне теперь кажется, что в детстве я видел обломки самолета. Или поверил, что видел сам, услышав чей-то рассказ, — со мною в детстве такое случалось часто (а сейчас только иногда).
Пропеллера нет. Неизвестно, сохранилась ли могила. А стихотворение, сочиненное бездомным тогда поэтом, останется, вне зависимости от того, отыщу ли я первый том.
Лето сорок седьмого года еще не завершилось, а мы оказались рядом — стали жить по соседству на Беговой — и с Заболоцким, и с Липкиным (с
Писателей в нашем поселке (городке Моссовета) было поменьше, чем в Переделкине или Лаврушинском, но тоже достаточно, если перевести на один квадратный метр.
Насчет “соседства” и “рядом” я чуть преувеличил: в московских ведомственных домах все обычно жили вместе, а наши писатели жили кто в одном корпусе, кто в друг от друга отстоящих, но отстоящих по-деревенски недалеко. Согласимся с тем, что на углу всем известной улицы и достаточно известного шоссе образовалось писательское поселение, родственное и Переделкину (и другим литературным местностям — Голицыну, Малеевке, Внукову, в будущем — Красной Пахре) и Лаврушинскому, а через промежутки лет — Ломоносовскому проспекту, переулкам Безбожному (ныне Протопоповскому) и Архангельскому.
Дома на Беговой (и Хорошевке) снесли, но из истории их вычеркивать рано.
Я должен бы перечислить всех живших в городке Моссовета писателей. Но кого-то могу и пропустить. Кроме того, одни довольно скоро переместились в более престижные поселения типа Лаврушинского (а то и улицы Горького, как Чаковский), другие долго оставались на прежних местах; кто-то и умер, возможно, в этом городке, хотя — редкий случай — смертей не помню.
Поэтому говорить буду в основном о тех, кто имеет прямое отношение ко всему сюжету моих воспоминаний (сюжету всей моей жизни).
О Заболоцком и Липкине я уже сказал.
Теперь — о Василии Гроссмане. Мы жили с ним на одной лестничной площадке — он в квартире № 1, мы в квартире № 2.
Десять лет дверь в дверь.
Тем не менее о многом происходившем в квартире напротив я узнал много позднее — и узнаю до сих пор. Сейчас, конечно, новой информации не поступает и не поступит, но услышанное я могу сопоставлять с тем, что видел или слышал тогда.
Мы не дружили семьями. Притом моя матушка хороша была с женой Василия Семеновича Ольгой Михайловной.
Пасынок Гроссмана Федя Губер был намного старше меня. Но мы оба увлекались футболом.
Как-то раз я в Федино отсутствие напросился смотреть финал кубка за пятьдесят первый год. У нас телевизора не было, а у Гроссманов был КВН-49 (самая ранняя марка, с пузатой линзой). Телевизор стоял в кабинете Гроссмана, но футбол он со мною смотреть не стал (хотя помню, что рассказывал моему отцу, как был на каком-то футбольном матче с Федей) — ушел из кабинета. Я долго помнил какое-то дымящееся, клубящееся изображение на увеличенном линзой экране трибун стадиона “Динамо”. Мы жили в квартале от него, что придавало футболу обертональность, сказал бы я теперь.
О том же, что Василий Семенович, может быть, прервал работу над великим романом, я подумал только сейчас, когда засиделся допоздна за компьютером в келье лучшего друга Гроссмана Семена Израилевича. Хотя Гроссман писал
тогда первую (менее, на мой взгляд, удачную, чем великую, повторяю, вторую) часть романа о войне.У отца в дневнике за сорок восьмой год есть запись о том, что в соседней квартире Гроссман пишет настоящий роман о войне, а другие, и он сам в том числе, ни на что подобное не решатся.
Отец старался быть к соседу объективным.
Гроссман, однако, отца не любил — и отец не любил Гроссмана.
Неприязненное отношение друг к другу ни в чем внешне не выражалось — при случайных встречах возле подъезда они о чем-нибудь незначащем разговаривали, как полагается соседям.
Отец, как бывший провинциал, соседству придавал большое значение. Когда хоронили Пастернака, он до кладбища не дошел, но на перекресток — проводить взглядом гроб — вышел. И, когда в каких-то партийных инстанциях его за это упрекнули, сказал, что в России принято прощаться с умершим соседом.
Сын Липкина кудрявый Яша в младших классах казался мне смешным. Но, когда, прервавшись на пятый, шестой и седьмой классы, мы снова стали учиться вместе, имел, могу сказать теперь, на меня влияние.
Я этому влиянию сопротивлялся, но чувствовал, что в разговорах про литературу он показывает знания, заметно превосходящие мои. Происходило нечто похожее на то, что было в Переделкине, когда я общался с Чукером — и на меня невольно проецировалась часть информации, наполнявшая дом Чуковских.
Но Корней Иванович Чуковский был знаменит на всю страну, а Семен Израилевич Липкин удивлял учителей в школе: вот, родитель ученика считается писателем, но никто из педагогов ничего из им сочиненного не читал и фамилии никогда не слышал. И я сердился, что знаю меньше Яши. Он к тому же и стихи писал, что заставляло меня считать себя чуть ли не Дантесом, когда девочке, в которую Липкин-младший был влюблен, я нравился больше.
Представление об Ахматовой у меня складывалось из фразы Маяковского “как будто влип в акварель Бенуа к каким-то стишкам Ахматовой”.
Но Яша сумел мне внушить, что Анна Ахматова — великий поэт.
И помню, какую испытал неловкость перед Яшей на Ордынке — уже после окончания школы, — когда привез он на такси Анну Андреевну, побывавшую с визитом у Липкина-старшего; и по тому, как я держался теперь с Ахматовой — запросто, как ордынский завсегдатай, — мой школьный товарищ понял, что я, вчера еще не понимавший, кто такая Ахматова, пролез в ее непосредственное окружение.
Я бывал у Липкиных дома — и Семен Израилевич разговаривал со мною по-доброму, как с товарищем сына, но я чувствовал нутром, что дом, из которого этот товарищ пришел, ему не близок.
На новом месте отец не стал ближе к писательской среде, чем в послевоенном Переделкине. Там он хоть до войны промелькнул киношным успехом. Теперь же для собравшихся в построенном пленными немцами поселке он был никем, если всерьез, — и вдобавок чужим: поселенцы Беговой (угол с Хорошевским) между собою связаны были теснее, чем дачники Переделкина.
Если дачников ревниво соединял успех, то на Беговой собрались писатели, в основном обойденные судьбой. Взиравшие изнутри свысока на лауреатов-нуворишей. Правда, тот же Михаил Бубеннов (из лауреатов) смотрел на неудачников с иного высока — высока официального признания, не светившего тем, кто презирал его успешность.