Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:

Дослушав до конца, отец сказал: “Потратить столько ума, таланта, образования на такую чепуху. Я, Валя, удивляюсь”.

Примерно тогда же или чуть попозже, году в пятьдесят девятом, Сергей Сергеевич Смирнов (он тогда редактировал “Литературную газету”) сидел у нас в гостях — и вдруг спохватился, что идет у них в номер какой-то перевод или статья Маршака, а он забыл позвонить старику с похвалами, неловко получится.

Сергей Сергеевич тут же набрал номер Маршака — сказал ему все положенные слова, но и, как человек воспитанный, добавил: “Я вам звоню от Павла Филипповича Нилина, он передает вам большой привет”. И, когда повесил трубку, смешно (недаром

же подружился с Ираклием Андрониковым) изобразил, как забурчал старик в трубку: “Да, да… Нилин… хороший писатель, хороший… юмор, язык…”

Но отец и после переданных Сергеем Сергеевичем похвал своего иронического отношения к Маршаку не изменил.

И неужели только из-за дачи, в которую, между прочим, Самуил Яковлевич так и не переехал?

Дачу строили долго — и поселился в ней Николай Семенович Тихонов.

Когда Николая Алексеевича Заболоцкого довели пытками до психиатрической больницы, из него выбивали показания на Тихонова, остававшегося на свободе — и не просто остававшегося, но и возглавившего в конце войны писательское министерство.

Ленинградцев наказывали во многом из-за Кирова, убитого, как считается, по приказу Сталина, который видел в нем главного конкурента. Убийством Кирова товарищ Сталин воспользовался, чтобы разделаться со своими мнимыми и реальными (ну неужели всех питерских начальников он устраивал?) соперниками в Ленинграде.

Но Кирова он после убийства канонизировал. Помню фразу из очерка Катаева: “Я видел Сталина, плачущего у гроба Кирова”.

Во время войны Николай Семенович Тихонов сочинил поэму “Киров с нами”, где покойный помогает городу выстоять в блокаде (Заболоцкий отбывал в это время ссылку на Севере): “в каких-то там ночах Ленинграда [цитирую по памяти, приблизительно] по городу Киров идет… И красное знамя над ними [теми, кого ведет убитый в тридцать четвертом году Киров], как знамя Победы, встает. И Кирова грозное имя на бой ленинградцев ведет”. Сталин оценил поэму премией своего имени первой степени. Но у Ахматовой, при всех насильственных поправках, заметно поталантливее: “Живые с мертвыми, для славы мертвых нет”. У нее было лучше, чем “для славы” (“для славы” ей вписали). Для чего? “Для чести?” — “Для Бога”.

Должность министра Николай Семенович потерял все равно из-за земляков. Постановлением о журналах “Звезда” и “Ленинград” били по Ленинградскому обкому, а еще точнее — по Кузнецову и Вознесенскому, переведенным в Москву, чтобы столкнуть с Берией и Маленковым (но Берия с Маленковым в придворной борьбе оказались искушеннее и подорвали у Сталина доверие к питерцам).

Тихонов снова вышел из-под боя — из министров наладили, но для борьбы за мир во всем мире (белыми нитками шитые сети шпионажа) он пригодился.

Когда прохожу мимо тихоновской дачи — я теперь быстро хожу для сохранения остатков здоровья, — вспоминаю запыхавшегося, краснолицего Николая Семеновича, возвращавшегося с посохом с многокилометровой прогулки. На свои фотографии времен блокады — впалые щеки на сильном чертами лице, красноармейская каска — он, располневший (болезнь сердца, очевидно), похож не был.

4

Заболоцкий вовремя не уехал из Ленинграда.

И в Переделкино попал после всего перенесенного — не дачником, как я уже сказал, а по бездомности.

Я говорил, кажется, что из всех послевоенных годов всего лучше помню зимы. Народу мало, снегу много — каждый из встреченных на кругу входит в сознание из белого фона отчетливо. Детей почти нет. Погруженный в себя (глубже некуда), рассматриваю взрослых, думаю о них подолгу, хочу представить, как вырасту таким же (или все-таки другим?) взрослым.

Зима сорок седьмого — моя последняя дошкольная зима, когда зимую за городом.

И Заболоцкого вижу в памяти той зимой или предыдущей, они, в общем-то, похожи, эти зимы после

войны. Зимы ожидания того, что не скажешь, что не наступило совсем, — наступило отчасти, но ведь наступило, а для того же Николая Алексеевича Заболоцкого могло и не наступить; хотя было же и лето, когда семья его окучивала и копала картошку (хорошо знакомое мне по детству занятие) — рассчитывала на картошку.

Вернее, и на картошку — тоже.

Понимаю, почему у меня в связи с Заболоцким зимний мотив всего настойчивее: на мою детскую зиму проецируется вполне взрослая зима из поэмы Семена Липкина “Вячеславу. Жизнь переделкинская”.

И я со своей зимой должен посторониться. Липкин близко знал Заболоцкого, а моих родителей Заболоцкий, живший до войны в Ленинграде, и знать не мог. И вряд ли они его как тип людей заинтересовали бы в то время — его, обитателя чужой дачи.

Эпизод с Заболоцким в поэме Липкина — свидетельство страха, ставившего возвращенного из ссылки поэта на грань умопомешательства.

Липкин тоже в ту зиму жил на чьей-то даче: в Москве четверо (или тогда их было меньше?) детей, тесно, работать над переводами негде.

Вместе с Заболоцким они отправились как-то в Москву — электричек еще не было, ехали на паровике, шедшем в два раза дольше. С портфелями, набитыми рукописями, походили по издательствам. Николаю Алексеевичу, видимо, какую-то работу переводческую дать пообещали, он казался Липкину веселым, оживленным. Собрались обратно. Вдруг Заболоцкий, когда выходил в тамбур покурить, увидел чьи-то ноги в светлых бурках — и тут же решил, что следят за ним: человек в бурках не может быть не оттуда, откуда приходят забирать. Сейчас заберут — конечно же, бурки сели в поезд с единственной целью: снова арестовать Заболоцкого. Липкину, тогда еще не автору философской поэмы, а такому же, как Николай Алексеевич, человеку, правда, не сидевшему пока, проносило, передался ужас спутника.

Они вышли из поезда, шли по снегу мимо деревни Лукино — и вслушивались в скрип бурок по тому же снегу — теперь у Заболоцкого уже не было сомнений, что не дойти ему до жилья. Но бурки отстали — бурки носили тогда не только работники органов. А может, это был и работник органов, но не на поэта, отбывшего свой срок, нацеленный.

5

Заболоцкий жил в дачном поселке словно на ощупь.

Жизнь в писательском мире за годы его отсутствия сильно изменилась. Например, молодой поэт Константин Симонов весь свой немыслимый взлет совершил, пока обэриут Николай Заболоцкий вкалывал на Севере кайлом и спасся от непосильного труда старой профессией чертежника. И вот теперь они квартируют в одном дачном поселке — Симонов о покупке собственной дачи подумывает, а некогда знаменитый автор “Столбцов” — в принадлежащей Литфонду даче на птичьих правах.

Симонов командирован в Америку. А Заболоцкий на паровике добирается до Москвы — и ходит по издательствам в качестве просителя. Притом что, конечно же, не бедный он родственник в литературе — перевел в ссылке “Слово о полку Игореве”. Но литература теперь совсем другая. Что понадобится ей в данную минуту, не всегда точно знает даже Фадеев (Фадеев, кстати, помог и с публикацией “Слова”, и с квартирой в Москве, на что семья Заболоцкого и надеяться не могла).

Заболоцкий держится в Переделкине определенной компании — компании своих, своего, как ему кажется, роду-племени.

Это несколько позднее, когда дела чуть-чуть наладятся и забрезжит перспектива все-таки жить, остаться на свободе, заработать что-то переводами с грузинского (или с какого языка предложат), он позволит себе встречи в Переделкине на другом уже уровне: станет бывать у Пастернака, в компании с Пастернаком напьется на даче Погодина…

Живет зимой на отцовской даче (Корней Иванович тогда еще проводил зимы в городе) Николай Корнеевич Чуковский, у него трое детей, а квартиры, где бы всей семьей разместиться, пока нет. Он пишет роман на материале, накопленном за войну, — был корреспондентом в морской авиации. К середине пятидесятых роман “Балтийское небо” сделает Чуковского-младшего известным и богатым, а в данную минуту с деньгами плохо: будущий роман (и семью) Николай Корнеевич кормит переводами.

Поделиться с друзьями: