Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Стюардесса трогает меня за плечо — прилетели.
Небо над аэродромом зеленовато-желтеющее, и я радуюсь, что не очень поздно — успеваем в ресторан Дома актера. Но на самом деле утро — и по дороге к дому (они еще не на улице Шверника жили, а кажется, на Профсоюзной) Гена просит такси остановиться — покупает в овощной палатке бутылку коньяку.
Кто-то скажет (и правильно скажет), что можно было и не длить дальше новосибирских воспоминаний, оборвать их, например, на пороге дома академика Будкера (правда, я не запомнил всех деталей прощания, хотя вспомнил про свой чемодан, оставшийся в “ЗИЛе”; скорее всего, этот же “ЗИЛ” и помчал нас на аэродром
Но я чувствую по всему, что в последующем рассказе буду уже во власти воспоминания печального, и той безоблачности веселья (отчасти внушенной мне и примером Шпаликова в новосибирских Черемушках) я в себе уже никогда не найду — и не хочу ничего купировать в легкомыслии минувшего.
В том, что случилось с Инной и Геной, никто не мог им помочь.
И не пытался никто, и они вряд ли, как люди киношной среды, ждали от кого-то помощи (но последнее уже мой домысел — а вдруг и ждали?).
Теперь, когда не только ничего уже не изменишь, но и не увлечешь никого подробным погружением в жизнь давно ушедших — вместо внедренного суетным телевидением мифа, я думаю, что ими — по разным причинам, но приблизительно одновременно — выработан был ресурс везения: мистика счастливых совпадений обернулась мистикой несовпадений.
Разрыв такой эффектной пары сейчас вызвал бы ажиотаж в глянцевых изданиях. А тогда он вообще не дошел до публики, а в своем кругу скорее понимание встретил, чем недоумение.
И не выглядело это — чуть ли не до самой смерти Гены — ни для кого драмой.
Для Шпаликова круглогодичная жизнь у киношников в Болшеве или у писателей в Переделкине выглядела естественной — никто не воспринимал его домашним человеком, образцом семьянина. Инна сначала исчезла из его стихотворений, но стихи, ей посвященные (“искать слова и находить слова”), все равно не печатали и дальше своего круга они не выходили. Другое дело песни — две из них пели все и слова, естественно, знали. Мне очень нравилось: “Пахнет палуба клевером, хорошо, как в лесу”.
Память — драматург, а не прозаик, но есть и опора на рифмы — под рифмами я подразумеваю здесь не “вторение строк”, а вторение впечатлений (или ощущений скорее).
Рифмы не всегда улавливаешь, различаешь. Тем не менее приблизительную хронологию иногда с их помощью восстанавливаешь. Хотя хронология и в мемуарах не самое главное.
Тогда, по прилете в Москву, мы не расставались до вечера. Пришли к Шпаликовым друзья Гены — режиссеры Юлик Файт и Витя Туров, пришел Боря Андроникашвили (он меня тогда и до дома довез на такси).
Для дальнейшего замечу, что Инна представляла трезвое начало, выглядела отчасти скучноватой женой, а не актрисой, не богемой. Пока мы вели застолье, она непрерывно звонила каким-то начальникам, обещавшим Шпаликовым увеличить квартиру, — и они вскоре переехали из двухкомнатной квартиры в трехкомнатную.
Свои хождения по домам творческих работников Гена начал уже из трехкомнатной.
При встречах с Геной, в огромном городе внешне случайных (но пока такие, говоря более поздним языком, пересечения происходят, какая-то скрытая закономерность в них есть), он всегда умел сделать вид — у него это выходило очень естественно, — что только тебя и поджидал, и случайное пересечение обязательно имело развлекательное продолжение.
В грустном — вероятно, выпить не на
что было — настроении шли мы с Борей Ардовым по Пятницкой, когда остановилось рядом с нами такси. Гена в светлом плаще сидел рядом с водителем — и потребовал, чтобы мы немедленно сели сзади и ехали с ним вместе дальше. Руки у него были заняты тремя или четырьмя коробками шоколадных конфет, перевязанных ленточками. Он объяснил, что едет к метро “Аэропорт” в детский сад Литфонда — хочет премировать конфетами руководителей своей дочери Даши.Я второй раз в жизни оказался на “Аэропорте”, в районе, с которым, как уже не раз говорил, столько в дальнейшей моей жизни будет связано.
И в частности, с кафе-стекляшкой на углу.
Когда я уже прочно обоснуюсь в этом районе, кафе перейдет на торговлю портвейном — и контингент у заведения будет соответствующий. Впрочем, портвейн унижать не позволю — им вспоена была, высокопарно выражаясь, целая генерация людей, конфликтовавшая с властью (что, конечно, не помешало любить портвейн конформистам, не знающим, что они конформисты).
Не хочу изображать из себя — постфактум — чистоплюя. Но я (уже в качестве старожила Аэропорта) заглянул (впервые после визита с Геной и Борей, о котором через страничку обязательно расскажу) в стекляшку, чтобы спросить шампанского, — когда учился в семидесятые на Высших кинематографических курсах, я был крайне умерен в употреблении спиртных напитков.
Шампанского не оказалось, но на барменшу Римму я своей изысканностью произвел впечатление.
Римма — натура для изваяния “Девушка с веслом” — в нашем районе пользовалась не меньшей популярностью, чем такие звезды искусства, как Люся Марченко, Майя Булгакова, Лилия Олимпиевна Гриценко — все клиентки и подруги барменши. Я предлагал даже своими силами снять про нее фильм “Римма в одиннадцать часов” — был такой итальянский фильм неореалистического направления де Сантиса, где в названии вместо Риммы был Рим. Пикантность шутки заключалась в том, что алкоголем в ту пору до одиннадцати утра не торговали.
У Гены есть стихи со строчкой “имел в любви большие неудачи”. Мне строчка очень понравилась, но я сказал ему нравоучительно — мы сидели в ресторане Дома актера, — что в любви не может быть удач или неудач (нельзя, мол, так рационально ко всему подходить). Он согласился, но не отказался от своей строчки, а мне она не перестала нравиться. И вспомнил я ее при не совсем обычных обстоятельствах.
Благосклонность Риммы и мой авторитет среди пьющей части (а это была значительная часть) аэропортовского населения заметно поднимала. Однако одним поздним зимним вечером авторитет этот поднялся до высот, с которых дальше предстояло только спускаться (я понял альпиниста, поднявшегося первым на Эверест, который рассказал потом о грустном чувстве, какое охватило его, когда восходитель понял, что выше вершин ему уже не взять: мечта сбылась — и дальше жить нечем).
Как со своим человеком Римма стала со мною церемониться гораздо меньше — и разговаривала со мной иногда так же панибратски, как, допустим, с детским писателем Юрием Сотником, на чьей книге “Архимед Вовки Грушина” воспитывались дети моего поколения.
На пересечении улиц Усиевича и Лизы Чайкиной было еще одно кафе со своей историей.
Я уже бегло сказал о роли портвейна в становлении протестного движения, но в моей компании портвейн никогда не называли портвейном, а только “азербайджанским” — и вот почему.