Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Но сочинять статьи я не умею. Мое дело — вспоминать.
Еще до брака со мной моя жена, к неудовольствию, надо сказать, своего тогдашнего мужа, напечатала статью, где выражала сильное (и аргументированное примерами из текста) сомнение в правдивости братьев, заверявших, что последние два своих романа как опасно для авторов антисоветские они до лучших времен закопали под какой-то березой в Переделкине.
Тогдашний муж не столько Вайнеров защищал, сколько беспокоился о том, что статья восстановит против его жены определенную часть общества,
Женитьбу на даме, выступившей против них с Аркадием, Жора счел бы, наверное, предательством с моей стороны, дружи мы с ним так, как дружили в юности, а не пунктирно, как всю последующую жизнь, — и будь он до конца убежден, что я восторгаюсь его сочинениям так же, как все остальные читатели.
Мы с Авдеенко вновь оказались в уже описанной мною ситуации, когда деньги кончились, а покидать ресторан до закрытия казалось нелепостью. Стояли возле зеркальной стены вестибюля Дома журналиста — и соображали, кто нам наверняка даст в долг.
И первый несомненный кандидат в кредиторы не заставил себя ждать — откуда-то (не из того ли же самого ресторана или бара?) вышел Жора.
И вдруг Авдеенко мне сказал: “У него-то мы, надеюсь, никогда занимать не будем”.
Деньги мы через минуту заняли у кого-то другого.
И, когда вернулись за ресторанный столик, какое-то время, пока официантка несла наш заказ, я думал о странной реакции Авдеенко — для него особенно странной.
Мой друг Авдеенко — человек наследственно вспыльчивый — бывал, однако, невыдержанным только при игре в футбол и ссорах с женами. В остальных случаях его отличала выдержка, отсутствие агрессивности и желания конфликтовать.
Он был объективнее меня в оценках и более доброжелателен.
Постоянно находившийся в среде людей успеха, Авдеенко никогда не тяготился ревниво ничьей известностью, считал себя (и вел себя) с любой знаменитостью на равных — и отношения со знаменитостью не составляли для него труда, осложненного завистью.
В Доме кино давали премьеру фильма Алексея Германа (Авдеенко, конечно, дружил и с Германом) “Мой друг Иван Лапшин”.
В зале собралась вся кинематографическая Москва (точнее, ее цвет).
Но сначала на сцену вышло человек двадцать — и среди них мой друг (о чем я не был предупрежден).
Устроители вечера предварили всеми ожидаемый фильм Германа документальной лентой о греческом композиторе Белояннисе, которая никого, кроме тех двадцати человек на сцене, не волновала перед премьерой “Лапшина”.
Из титров я затем узнал, что Авдеенко — автор дикторского текста, весь смысл которого был в том, что одну из своих симфоний Белояннис сочинил весной и потому назвал ее “Весенней”.
После фильма Германа народ расходился взволнованным, потрясенным — или разгневанным сложным кинематографическим языком.
Про Белоянниса все напрочь забыли.
Кроме любезной тещи Германа, жены писателя Борщаговского. Она подошла к Авдеенко — и сказала ему: “Саша, с премьерой”. “И вас тоже…”
Очень надеюсь, что он ответил так в шутку.
Я всегда помнил и помню, насколько труднее,
чем Авдеенко, братьям Ардовым, Андрею Кучаеву и даже мне, не самому из них везучему, давалось Георгию Вайнеру вхождение в ту жизнь, какой мечтал он жить.Перед началом того вечера в Доме литераторов мы смотрели с ним вместе, как впускают в строго охраняемые двери публику с билетами.
“Да, — с плохо скрытым удовольствием заметил Жора, — столько народу рвется сейчас сюда только из-за того, что когда-то одному мальчику не хотелось ходить на службу”.
Меня покоробила не столько некорректность замечания про “одного” (только одного, получалось, мальчика, без соавтора в лице старшего брата), сколько неправда о нежелании ходить на службу.
Хотелось бы думать, что, говоря про службу, он имел в виду работу в Музее революции, где за крошечную зарплату работал смотрителем панорамы “Штурм Зимнего” (Жора включал панораму, а при мне однажды и устранил в ней неисправность), или инженерство в гостинице “Советская” (где, мне теперь кажется, он был главным инженером — и в ресторане мы с десяткой в кармане на двоих сидели за столиком для дипломатов с флажком какой-то страны).
Но на службу в ТАСС разве же он ходил без удовольствия?
И потом — какой ценой далась ему штатная работа в телеграфном агентстве!
Всякая попытка поступления Жоры в какую-нибудь газету происходила приблизительно по одному и тому же сценарию.
Работодатель сначала говорил ему об идеологической подоплеке работы в газете — и затем спрашивал, комсомолец ли Жора. Тот отвечал, что член партии.
Отступать работодателю было вроде некуда, но работодатель находил. “У нашего издания есть определенный уклон в сторону тем, связанных с техникой…” “Я инженер”, — спешил с ответом Жора. “Но никак не меньше и тем, связанных с юриспруденцией…” “Я учусь на заочном отделении юридического факультета МГУ”, — думал обрадовать работодателя Вайнер.
Тогда работодатель, словно спохватившись, говорил, что при всех глубоких знаниях претендента необходимо быть журналистом. У Вайнера и на это был ответ-козырь: “В ближайшее время я защищаю диплом на факультете журналистики”.
Что же оставалось делать подневольному работодателю, когда не принято было говорить вслух о том, что журналистов еврейской национальности в каждой редакции перебор, а нежелательны они вовсе (это же не самое начало советских времен, когда шутили, что в уважающей себя газете всегда есть Гуревич, Гурович и Гурвич).
И все-таки в ТАСС Георгий Вайнер попал — и казалось бы, там прижился.
Он объяснял мне свое неожиданное расставание с агентством и вообще с журналистикой заботой о дальнейшей судьбе старшего брата.
“Аркашке”, как всегда называл брата Жора, перестало нравиться на Петровке (чему я, конечно, удивился: Аркадий считался талантливым следователем, продвигался по службе неплохо; возможно, думаю теперь, национальность сужала его перспективы на будущее).
И братья, видимо, решили постепенно приобщить к журналистике и Аркадия, из-за чего и возникла идея соавторства — милицейский материал, накопленный старшим братом, приравнялся к перу младшего.