Старые дома
Шрифт:
В чём-то он оказался ещё опасным в Петербурге, и услан был оттуда на родину в Иркутск, где, пробавляясь местной литературой, немного пожил и умер в бедности, а прежде него умерла жена, последовавшая добровольно за ним в Иркутск из С.-Петербурга – места её родины.
По окончании курса учения в Казанской академии в июле 1856 года, я получил назначение в Пензенскую семинарию – быть там преподавателем математических наук, с прибавкой к ним греческого языка.
Но поступить на должность мог не скоро. Надо было ждать ещё утверждения в должности из С.-Петербурга – от духовно-учебного управления при Синоде. Поэтому я и должен был из академии отправиться на родину, к отцу, и в томительном ожидании без дела и в скуке прожил там целых пять месяцев,
По этому-то письму я стал поспешно собираться в Пензу и вступил в должность уже 7-го января 1857 года.
А официального извещения в Тамбове так и не получил. Между тем в Тамбовской консистории оно получено в своё время из духовно-учебного управления, но, как бумага недоходная, лежала себе долго без движения, затем двинулась медленно в Кирсановское духовое правление, чтобы из него двинуться к благочинному в село Трескино, где я проживал. Проходя и задерживаясь на этих медленных дистанциях, она так и застряла в Кирсанове, не дойдя вовремя до благочинного моего отца. И дошла уже и очистилась по-канцелярски тогда, когда я давно уже был в Пензе и служил, пропустив несколько месяцев, не получив за них жалование, и проживая без пользы на счёт скудных средств отца.
Вступив в должность профессора – тогда все преподаватели семинарии носили громкое имя профессора, хотя официально усваивалось оно только имевшими учёную степень магистра, которые и подписывались и прописывались везде профессорами, а имеющие кандидатскую степень писались учителями.
На службе в Пензенской семинарии я почувствовал удовольствие жизни самостоятельной. Приятно вспоминал, что благополучно пронёс Господь чрез долговременную и трудную духовно-учебную школу, продолжавшуюся целые шестнадцать лет.
Без ломки костей удалось пройти шестилетнюю бурсацкую жизнь в училище, с его сечением и побоями палачей-учителей, затем шестилетнюю жизнь на медные деньги в семинарии, под иезуитским надзором и инквизиторским преследованием монахов-инспекторов, их помощников, и четырёхлетнее, наконец, обучение в академии, хоть и обеспеченное благородством обстановки, но подавляющее тяжёлым однообразием: всё ученья и ученья без развлеченья. Удалось всё это пройти до истощения сил и здоровья, но без искалечения, с полной возможностью, при помощи молодых сил, войти в свою меру и в свою силу на самостоятельной жизни – и, слава Богу, – это всё лучшее, чего и можно только получать от духовно-учебных школ; о другом чем нужном старайся уже сам в своей самостоятельной жизни, а школу не забывай благодарностью и за то, что вышел из неё “Подобру-поздорову”, цел и невредим.
“Корень учения был поистине горек”. Сладки ли будут его плоды? Вот вопрос, который предстояло разрешить в последовавшей самостоятельной жизни.
В Пензенской семинарии я встретил товарищеский кружок, в котором была искренняя товарищеская связь и дружество. В нём были два мои товарищи-сокурсники, Степан Васильевич Масловский и Александр Мануилович Каллистов, и курсом старший Василий Михайлович Розанов – все воспитанники одной академии и уже немолодой по летам, но молодой по духу Семенковский Николай Иванович.
Все мы пятеро были между собой искренны и откровенны; делили пополам друг с другом и радости, и горести, и шалости. Все мы ходили и в гости к своим сослуживцам семейным, с которыми жили тоже ладно, и которые принимали и приглашали нас с искренним радушием.
Здесь, в домах семейных, мы пели, танцевали с дамами и барышнями-невестами, со всем юношеским увлечением.
Танцевать мы были принуждены учиться в Пензе, и для этого отыскивали себе дешёвого танцмейстера, который и обучил нас на скорую руку самому нужному, что было в ходу в нашем кружке, ибо скоро сознали неловкость своего положения в кругу будущих невест.
Иногда поигрывали и в картишки, по самой
маленькой, чтобы в случае несчастья не проиграть более полтинника. При этом и выпивали не полной рюмочкой, чтобы только не терять весёлого расположения.Один только Николай Иванович, как старший нас на много лет, по праву выпивал полной рюмкой, и почасту от того доходил до такого благодушного смирения, что с умильной улыбкой посматривал на всех, чувствуя какую-то неизречённую радость от своего присутствия среди друзей. Да ему, по общему признанию, и можно было по всей справедливости выпивать по полной. Танцевать он не умел, и любил только весело смотреть на танцующих. Жениться не располагался, потому что на лета свои стал смотреть, как на застраховку от невест. В картишки играть тоже был не охотник, но никогда не отказывался, когда для ералашной партии недоставало четвёртого партнёра, и тут-то и была для него самая удобная почва выпивать по полной и почаще. И чем от того веселее он был, тем веселее и молчал. По природе своей вообще он был человек смирный, не говорливый и большой добряк.
В этом товарищеском кругу мы находили всю отраду и утешение жизни, и отдыхали от жизни служебной, которая не давала нам вкушать сладких плодов.
В Пензенской семинарии я преподавал алгебру, геометрию и пасхалию в нижнем классе, и греческий язык в том же классе в послеобеденное время.
Науки математические издавна в семинариях были в пренебрежении и у семинаристов, и у начальства.
Для преподавателя это обстоятельство было крайне тяжело. Ученики, в огромном большинстве, решительно не хотели учиться, и ничем нельзя было их понудить учиться, потому что они очень хорошо знали, что если они учатся по другим, особенно главным предметам, то незнание математики им нисколько не попрепятствует свободно переходить в высший класс, не понижаясь нисколько в разрядном списке.
Так всегда поступало начальство семинарское.
Нужно было самому учителю ухищряться в преподавании так, чтобы заохотить учеников и иметь хоть сносное количество занимающихся, и облегчить им усвоение предмета по тяжёлым старинным учебникам.
И вот я для пользы учеников и для своей решился преподавать им как можно поупрощённее и нагляднее, и принялся за тяжёлый труд составления самых простеньких записок, которые для них и писал, выбирая из академических и других подходящих руководств нужный материал, и излагая его в доступной учеников форме и складе речи.
Записки эти и сдавал ученикам для списывания. А в классе предварительно уяснял и проделывал на доске то, что они находили в записках. Этим я хоть немного помог успеху дела. Я не был в классе без внимательно слушающих учеников и отвечающих со знанием того, что я преподавал. Но это на первых порах стоило большого труда, и мне приходилось сидеть дома за постоянной письменной работой.
А пасхалию я и сам не знал, в академии о ней не было и помина. К счастью моему, в Пензенской семинарии по другому отделению низшего класса был отличный пасхалист, преподаватель давнишний, Павел Матвеевич Семилиоров, который издал в печати им составленную недавно перед моим поступлением научную книжку “Пасхалия”, да такую умную и обстоятельную, что мне без труда по ней можно было узнать, что нужно, и преподавать.
Эту драгоценную для меня книжку я изучил, составив по ней коротенькие и простенькие записки, и ученики с охотой их усваивали.
Учеников было мало – меньшинство, а большинство всё-таки не училось, или училось кое-как. Но слава Богу и за это, а то приходилось бы и воду толочь…
Семинария Пензенская была в то время тесненькая и грязнейшая. Здание каменное – стариннейшей постройки, комнаты классные низкие – рукой потолки доставались. Ни стены, ни полы, не были даже побелены, смотрели мрачными, полы некрашеные, от пыли и грязи всегда чёрные. Поэтому в классах всегда было душно и тяжко. Ученики сидели все, в чём пришли, в калошах, у кого они были, в тулупах, если зимой, и другом верхнем платье, потому что классы зимой всегда были холодные.