Стать Лютовым
Шрифт:
Блюмкин жадно поглядывал по сторонам, как будто с последней надеждой ждал появления из леса припозднившегося шамбалийца, и кусал губы.
– Не знаю, как вам,- сказал Рерих ровным стеклянным голосом,- а мне здесь нравится. Пейзаж фантастический: фиолетовое небо лежит на ледяных опорах вершин, над рыжим потоком, вырывающимся из каменных райских врат... Я остаюсь тут рисовать.
Блюмкин вздохнул, спешился и, усевшись по-турецки, отвернулся от людей.
С пулей было непросто. На утреннем приеме, устроенном "для своих" в посольстве на улице Гренель, Иуда подошел к секретарю по культуре Василию Куропаткину. Секретарь лучезарно улыбнулся знаменитому гостю.
– Я, знаете ли, увлекаюсь
– Оружие?
– переспросил секретарь.- Какое оружие?
– Старинное,- успокоительно улыбнулся Иуда.- Палаши, шпаги. Интересно было бы проследить, куда девалась, например, шпага Наполеона. Или пистолет.
– Ну не знаю...- сказал секретарь.- В музее, наверно, есть что-нибудь.
А я-то ведь современной культурой занимаюсь, мне это ни к чему.
– А кто знает?
– спросил Иуда Гросман.
– Я поинтересуюсь,- пообещал секретарь.- Вокруг Лувра полно антикварных лавочек, там надо поспрошать. Или еще лучше на Блошином рынке - там дешевле.
Пришел на прием и завхоз Громов и был представлен гостю, но Иуда Гросман его не запомнил: хозяйственник знал свое место, держался в сторонке и рта не раскрывал, кроме как для того, чтобы опрокинуть рюмку. Уважительность, граничившая с поклонением, и панибратство, за которым просвечивала лесть, злили Иуду Гросмана на этом приеме: он не сомневался в том, что кто-то из этих веселящихся, жующих и пьющих в его честь людей не спускает с него глаз и прислушивается к каждому его слову. Кто?
Ему недоставало Кати. Катя знает, кто есть кто в таких учреждениях, она знакома с проклятыми повадками всей этой простукаченной публики. Глядя на жену военного атташе, словно бы облитую сахарным сиропом дурочку с фарфоровыми голубыми глазками и ослиными желтыми зубами, журчавшую о небывалом расцвете советской литературы, он видел пред собою Катю, быстрыми и ловкими пальцами пробегающую, как по клавишам рояля, по пуговицам своего платья от ворота до подола... Дурочка продолжала журчать, Катя - раздеваться, и Иуда, удивляясь, подумал о том, что это, кажется, впервые с ним такое случается: он всерьез желал встречи с женщиной, мимо которой прошел и с которой с благодарностью распрощался. И ему сделалось приятно и тревожно.
Иуда уже собрался уходить, когда секретарь по культуре подвел к нему высокого красавца лет тридцати, в полосатом пиджаке, тесно сидевшем на сильных плечах циркового борца, с бесшабашными и наглыми глазами конокрада.
– Это наш местный писатель Хомяков,- представил секретарь.- Вам будет интересно. Он тут воюет с эмигрантским отребьем, спуску им не дает. Они гавкают - он рычит. Недавно с Буниным сцепился, с этим антисоветчиком.
И что б вы думали? Бунин испугался, повернулся и ушел. Сдался, так сказать.
– Бунин меня обвинил в святотатстве,- щуря глаза, сказал Иуда Гросман.- О Богоматери я, по его мнению, неуважительно отозвался.- Иуда замолчал, и непонятно было, огорчен он бунинским обвинением или, напротив, гордится вниманием антисоветчика.
– Ну вам-то можно,- махнув затянутой в полосатый рукав лапой, сказал Хомяков.- Это православным нельзя, а вам - что ж...
Секретарь предостерегающе покашлял, но не дающий спуску Хомяков не обратил на это никакого внимания.
– Я вот собираюсь возвращаться в Тобольск, на родину,- сказал Хомяков.Хочу целиком отдаться литературному труду и весь талант посвятить рабочему классу. Но меня что удивляет? Меня удивляет, что на цветущем поле нашей русской культуры окопались инородцы. Куда ни плюнь - одни инородцы. Я приеду в Тобольск, а там уже Абрам какой-нибудь сидит, пишет, допустим, поэму. Так где же справедливость, скажите вы мне?
Иуда
Гросман смотрел на Хомякова с интересом.– У нас интернационализм,- строго сказал культурный секретарь.- Все равны. Я вам уже объяснял, Хомяков.
– Вы говорите, говорите!
– попросил Иуда.- Нету справедливости. Где ж ее взять?
– Вот-вот,- соглашаясь, кивнул головой Хомяков.- А раз нет, как тогда все могут быть равны?
– А вы хотите, чтобы все были равны?
– вкрадчиво спросил Иуда Гросман.Скажем, вы и этот Абрам из Тобольска?
– Ну, допустим...- насмешливо сказал Хомяков и захрустел сухариком, намазанным икрой.- Но это же никак невозможно, потому что вы сами же говорите, что справедливости нет.
– Это товарищ Гросман заметил в общих чертах,- сурово поправил культурный секретарь.
– В философском, так сказать, смысле.
– Тогда понятно!
– обрадовался Хомяков и потянулся за рюмкой.
– И, кроме того, пролетарская справедливость отличается от буржуазной,дудел в свою дуду культурный секретарь.- Это ж должно быть ясно.
– Вот я и прошусь в Тобольск,- сказал Хомяков и позвенел своей рюмкой об Иудину.- Ивану - Иваново, а Абраму - Абрамово. По-честному.
Надо дать ему по физиономии. Съездить по его наглой бандитской морде вместо того, чтоб чокаться. "Я бы и съездил,- с тоской думал Иуда,- и с великой радостью, но эти вылетевшие дурацкие слова о справедливости, которой нет. А что есть? Так ведь к Махно привяжут еще и это... С ума можно сойти!"
Иуда Гросман поманил Хомякова пальцем и, когда тот наклонился к нему, прошептал в большое крепкое ухо:
– Продай мне пулю Наполеона!
Менее чем год спустя Хомяков вернулся в родной Тобольск, получил там должность заведующего отделом литературы в городской газете "Красный сибиряк" и комнату в коммунальном бревенчатом общежитии, пропахшую чудесным ароматом пихты и кедрача. Спустя еще два года он выпустил книжечку воспоминаний "Годы лихолетья", ставшую нынче раритетом. В 34-м году он был ненадолго арестован в рамках кампании социальной профилактики, а в 37-м посажен всерьез, осужден за КРД к десяти годам без права переписки и расстрелян в Беличьей балке, в пятнадцати километрах от Тобольска. Могила его не сохранилась.
Выйдя из полпредства, Лютов спустился к Сене и побрел по набережной к Лувру. На душе у него было взбалмошно, ему хотелось, дрожа от холода, тащиться на тачанке по мокрой плывущей дороге, выискивать огонек в мертвом поле и совершать дерзкие поступки. Разговор с Хомяковым бесил его. Надо было непременно съездить по морде! И так приятно ныли бы сейчас костяшки пальцев... Если б он съездил, все его неприятности выглядели бы иначе и слежка не действовала бы на нервы, как зубная боль. Он резко оборачивался, завязывал неразвязавшийся шнурок, читал газету, внезапно из-за нее выглядывая. Кто? Кто идет за ним по пятам? Он заходил в уличные туалеты, скрывавшие желающего помочиться лишь по плечи, и, стоя в тесной кабинке, вертел головой и приветственно махал рукой неизвестно кому. "Наблюдаемый объект,- писал в отчете агент Греча,- вел себя нервно, что отражалось на его физическом состоянии. Три раза он входил в уличные уборные, откуда подавал неизвестным лицам сигналы посредством размахивания рукой".
У входа в Лувр фотографировалась кучка туристов, уличный фотограф, налаживая свой аппарат, бегал вокруг треноги. Иуда решил было идти в музей, но, не доходя подъезда, передумал не без смущения: Лувр подождет, лучше побродить по антикварным лавкам.
В первой же лавке на звон дверного колокольчика вышел из глубины помещения пожилой хозяин, большеголовый, с остатками крашеных волос, зачесанных сбоку на розовую нежную лысину.
– Чем могу служить, месье? Всё к вашим услугам, начиная с хозяина.