Стать японцем
Шрифт:
С нескрываемым раздражением Дадзай Осаму писал: «Мое внимание привлекает один юноша. Он жеманно курит — наверное, так курил какой-то актер в модном фильме. Да и всей манерой поведения он явно подражает какому-то актеру. В руке у него — чемоданчик, выйдя на перрон, он самодовольно оглядывается, приподняв одну бровь. Опять же — подражая кому-то. На нем немыслимо яркий клетчатый европейский костюм с широкими отворотами. Брюки невероятной длины, кажется, они начинаются прямо от шеи. Белая охотничья шапка из парусины, алые полуботинки. Идет вперед, гордо выпятив грудь и презрительно скривив губы. Видали ли вы такого самодовольного болвана?»27
Русскому эмигранту и литератору М. П. Григорьеву тоже была не по вкусу новомодная японская молодежь: «Скромный европейский костюм, завоевавший себе место в жизни, воспринимается наряду с национальными кимоно и хаори [род накидки. — А.
напитки, одежду, лекарства, косметику, средства гигиены, наручные часы, электрические кастрюли, радиоприемники ит. д. Свойственное для традиционного общества осмысление женщины как существа, угождающего мужчине и заботящегося о нем, в полной мере проявилось и сейчас — именно женщина подносила бокал пива, предлагала выпить сакэ, послушать радио, купить лекарство, приглашала в путешествие. Некоторые модели были одеты в европейское платье, но многие щеголяли и в кимоно.
Для значительной части населения женское кимоно продолжало по-прежнему выступать в качестве символа традиционной. «милой» Японии. Апрельский номер женского журнала «Фудзии корон» писал в 1933 г.: «Когда путешествуешь по разным странам, прежде всего отмечаешь различия в одежде, кухне и архитектуре той или иной страны и ее народа. Однако Япония восприняла и полностью впитала в себя стиль жизни всех стран мира. <...> Я считаю, что больше всего японцы преуспели в кимоно. Но если говорить о японской одежде, то мужское кимоно является не самым хорошим примером. Женское же кимоно стоит высоко над одеждой всех народов мира и превосходит ее во всем. Однако если говорить о летней одежде, все же, пожалуй, приятней носить европейское платье. Что ни говори, а одежда западных женщин приспособлена для лета. И наоборот, о европейском мужском платье нельзя сказать, что оно плохо. Оно прекрасно держит живот, шею, ноги. А удобнее карманов, куда можно что-то положить, вообще ничего нельзя придумать» (неопубликованный перевод Е. Тутатчиковой).
Несмотря на распространение европейского платья, в особенно ответственных и торжественных случаях почти любая японка все равно предпочитала кимоно. Вполне вестернизированная японка, которая живет в Париже и одевается исключительно по-европейски, перед родами все-таки просит, «чтобы из сумки вынули кимоно, специально приготовленное мной к этому дню». Когда же она переоделась в него, то почувствовала себя «новобранцем, которого отправляют на фронт». Героиня романа Сэридзава Кодзиро поступает так, в частности, и потому, что ощущает ответственность за то, как выглядят японцы в глазах иностранцев: «Я опасалась, как бы, глядя
ной лия образа традиционной японки, которой при улыбке следовало прикрывать рот рукой. Улыбка обнажала зубы, что считаюсь прежде совершенно неприличным. Пальцы моделей украшали кольца, отсутствовавшие в списке традиционных женских аксессуаров.
В 1900 I. в Киото прошел один из первых в Японии конкурс красавиц». В зале были вывешены фотографии 1СПШ. Посетители должны были определить самых красивых. Доктор Вельц с удивлением отмечал, что выбор японцев ока-пися для него странным: европейцы ни за что бы не выбрали тех красавиц, на ком остановился взгляд японца31. Однако ieiiepi> стандарты красоты резко сблизились — прежде всего ia счс! того, что за это время расхожие представления о женской красоте совершили дрейф в сторону европейских идеалов.
(’ловом, единственно аутентичным в новом образе японской красавицы оставалось только кимоно. Но и оно сверкало такими расцветками, которые не были представлены в традиционной культуре. Они отличались небывалой яркостью и эклектичностью. Одним из главных требований, предъявлявшихся прежде к женскому кимоно, была «скромность» и «сезонность» узора. Теперь же на одном и том же кимоно изображение сакуры или сливы (символов весны) могло соседствовать с кленом (момидзи) — символом осени. Можно было приметить и красавицу с розами, которые раньше позиционировались поборниками чисто японского в качестве растения, характерного для «коварного» Запада, доказательством чего служили спрятавшиеся под ярким цветком шипы.
Только естественно, что такое уничтожение «истинно японского» раздражало многих ревнителей старины и просто вменяемых людей. Нацумэ Сосэки описывал, как к нему обратился некий журнал с просьбой предоставить фотографию для публикации. Поскольку этот журнал помещал на своих страницах
только улыбающиеся лица, серьезный писатель ответил отказом. Тогда ему пообещали, что опубликуют его «естественное» лицо, и он согласился. Затем ему прислали уже готовый для публикации фотопортрет, где — за счет ретуши — писателя ?заставили» улыбаться. При этом самого журнала ему так и не прислали32. Таким образом, в понимании Нацумэ Сосэки улыбка (смех) и невоспитанность занимали место на одном смысловом поле, но «широкая публика» видела мир по-иному.Многие японцы, в особенности молодые, хотели быть похожи на европейцев, но те, которые чересчур открыто и последовательно подражали им, вызывали в обществе чувство отторжения. Ведь они желали походить на людей Запада не только одеждой, но и манерами, которые казались вызывающими и не соответствующими национальным устоям.
Литератор Исидзака Ёдзиро (1900—1986) свидетельствует: «Когда мы смотрим иностранные кинофильмы, мы зачастую не можем удержаться от улыбки восхищения при виде того, как живо и откровенно выражаются у европейцев чувства любви между родителями и детьми, между супругами или же между друзьями, — выражаются мимикой, жестикуляцией и словами. Мы чувствуем себя совершенно неспособными подражать этому. Если взять обычные у нас отношения между родителями и детьми, то было бы, например, странно видеть, чтобы взрослые дочери или сыновья бросались отцам на шею и осыпали их поцелуями. Это прежде всего вызвало бы у отцов чувство, похожее на ужас. У нас этого никто не делает и не позволяет делать». Обратной стороной этого становится «невыразительность» поведения японца. «Европейцы обладают способностью выражать чувства свободно и ярко, совершенно не стесняясь формами. Японцы же с малых лет приучаются к правилу, что признаком хорошего вкуса и тона человека является не выражать внешним образом своих чувств без нужды. Поэтому японец отличается от европейца прежде всего тем, что внешность его маловыразительна, жестикуляция его неискусна, а лицо хранит такой вид, словно он вечно чем-то недоволен»33.
Ту же мысль выражает и Танидзаки Дзюнъитиро. Рассуждая о японском кукольном театре Бунраку, где одна и та же кукла изображает разных персонажей, он говорит: «Возможно, на лицах японских женщин былых времен и в минуты переживаний выражалось не больше искренних чувств, чем на лицах этих кукол. И в самом деле, если в драмах изображать по-восточному смиренно мягких японских женщин, то, подобно красавицам Утамаро, которые все на одно лицо,
«Пресность» внешности, эмоционального и телесного поведения соответствовала культурным установкам японского общества, его картины мира. Многим стало казаться, что «восхищение» западными манерами — это другое наименование для вызывающей чувство отторжения «безвкусицы». И среди этих людей были не только твердолобые ксенофобы, но и весьма тонкие люди. Все они боялись одного — утраты японской идентичности. И их можно понять: западная культура обладала (и обладает) колоссальным запасом вмонтированной в нее агрессивности, которая безжалостно разрушает любые отклонения от пестуемой ею «нормы».
Глава 3
Остаться японцем
К концу 20-х годов XX в. японцами стал овладевать панический страх потерять свое лицо, свою культуру. Если в начале периода Мэйдзи они опасались, что страна Япония будет физически завоевана и порабощена Западом, что она утратит свою политическую самостоятельность, то теперь главная угроза виделась в другом: в утрате национальной культуры, в ее мирном и безвольном растворении в мировом «вещизме». То есть теперь с уровня «страны» страхи были спущены на уровень народа под названием «японцы».
Временами отрицание современной «интернациональной» («глобальной») цивилизации, которая с жадностью и цинизмом истребляла всякое культурное разнообразие, принимало тотальный характер. Танидзаки Дзюнъитиро, который в детстве так восхищался европейской пищей, теперь писал: «Представим себе, что, не испытав благотворного влияния [европейской] науки, мы не узнали бы благ материальной культуры. Если поразмыслить, такое общество не было бы уж очень большим несчастьем. Не было бы ни поездов, ни трамваев, зато на земле расстояния не сокращались бы, как сейчас. Санитария и искусство врачевания были бы в плачевном состоянии, но мир не страдал бы от перенаселения. Не было бы высокопроизводительной экономической системы и машинного производства, но вся наша одежда и утварь изготовлялись бы вручную, работа эта совершалась бы с усердием и в нее вкладывалась бы душа. И разве такой мир не был бы тем же раем?»35