Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стержень мрака (Атлантический дневник)
Шрифт:

«Еж и лиса» – лишь одно из свидетельств постоянного и пристального интереса Исайи Берлина к русской культуре и литературе. Его перу принадлежат также статьи об общественной мысли России в XIX веке, о месте Герцена в истории русского либерализма. А недавно эта коллекция пополнилась еще одним документом: в американском журнале New York Review of Books была опубликована так называемая «Записка о литературе и искусстве в РСФСР к концу 1945 года». В 1945 году Исайя Берлин, в ту пору сотрудник МИД Великобритании, впервые со времени эмиграции посетил Советский Союз. Ему удалось встретиться с видными представителями местной интеллигенции, в том числе с Анной Ахматовой, Борисом Пастернаком и Корнеем Чуковским. Упомянутая «Записка» была составлена на основании бесед с этими людьми и личных наблюдений. Она предназначалась исключительно для внутреннего дипломатического пользования –

того, что сегодня и по-русски называют «брифинг», и сам Берлин оценивал ее довольно скромно.

Тем не менее этот документ составлен с присущей Берлину проницательностью и по-своему уникален, ибо многие аспекты тогдашнего советского общества, в том числе его культурная жизнь, были скрыты от западного наблюдателя густым туманом. И однако, чем внимательнее вчитываешься в этот своеобразный очерк, особенно задним числом, тем чаще спотыкаешься о досадные неточности – не прямые искажения или глупости, а цепь каких-то упущений и передвинутых ударений, последовательность которых заставляет сомневаться в их случайности.

Берлин открывает свой очерк характеристикой короткого расцвета советского авангарда и недолгой поры благополучия наследников прежней культуры: всему этому вскоре предстояло рухнуть под натиском штурмовиков РАППа.

...

Хотя в этой эпохе было немало претенциозности, фальши, грубости, показухи, ребячества и прямой глупости, было в ней и много бьющей через край жизни. Это был, как правило, не столько дидактический коммунизм, сколько антилиберализм, и здесь есть некоторое сходство с итальянским футуризмом, предшествовавшим 1914 году. Это был период творческого расцвета таких поэтов, как популярный «трибун» Маяковский, который, пусть и не великий поэт, был радикальным литературным новатором и высвободителем обильной энергии, силы, в первую очередь влияния; эпоха Пастернака, Ахматовой… Сельвинского, Асеева, Багрицкого, Мандельштама; эпоха таких прозаиков, как Алексей Толстой… Пришвин, Катаев, Зощенко, Пильняк, Бабель, Ильф и Петров; драматурга Булгакова…

Импровизированные списки талантов, которые автор здесь приводит, конечно же не претендуют на полноту и строгость иерархии, и я бы не стал обращать на них внимания, если бы эффект этого не вполне представительного набора имен не нарастал по ходу повествования. Но не буду опережать события. Берлин рассказывает далее о суровых временах, наступивших после образования Союза писателей, наступления на партийную оппозицию и сталинских чисток, уничтоживших цвет творческой интеллигенции и окоротивших языки уцелевшим. Годы войны, однако, сопровождались если не идеологическим послаблением, то, по крайней мере, резким изменением всей творческой атмосферы, в том числе и отношений между авторами и их читателями.

...

Однако, к некоторому удивлению властей и самих авторов, вдруг дал о себе знать необыкновенный рост популярности среди сражающихся на фронте солдат наименее политически окрашенной и наиболее личной лирической поэзии Пастернака и таких замечательных поэтов, как Ахматова, – это из числа живых, а также из числа умерших после революции – Блока, Белого и даже Брюсова, Сологуба, Цветаевой и Маяковского. Неопубликованные произведения лучших из живущих поэтов, распространенные в рукописях среди немногих друзей и переписанные от руки, теперь ходили по рукам среди солдат на фронте…

Исайя Берлин, пусть даже иностранец, был современником этих событий, чем я похвастаться не могу, и все же эти сведения вызывают у меня недоумение. Английское слово soldier имеет широкое поле значений, сюда можно зачислить не только солдат, но и офицеров. Тем не менее трудно себе представить, чтобы этот контингент в такой степени изобиловал читателями Ахматовой и Пастернака – принимая во внимание и личный состав вооруженных сил, и природу творчества этих поэтов. Я, конечно же, нисколько не сомневаюсь, что такие случаи были. Но при воспоминании о войне все-таки первыми в голову приходят другие имена. Берлин вскользь упоминает о таком производителе «низкопробной» литературной продукции, как Константин Симонов, – не вижу оснований спорить с этой нелестной оценкой, но, когда мы говорим о войне, почему-то само собой приходит на ум «Жди меня» или «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…». А переписывали из тетрадки в тетрадку все-таки в первую очередь Есенина. В общем, картина выходит

несколько более субъективной, чем могла бы. Почему? Как позволил Исайя Берлин ввести себя в заблуждение, и кому он это позволил? Ответ, впрочем, уже очевиден.

В художественной прозе существует довольно распространенный прием: использование так называемого «ненадежного рассказчика». Повествование от первого лица автор поручает персонажу, чья неадекватность довольно скоро становится очевидной для читателя: то ли он слишком простодушен и наивен, то ли чересчур пристрастен. Мы понимаем, что события, которые рассказчик описывает, имеют совсем иной смысл, чем он сам думает или старается представить. Примеров можно привести множество: это Макар Девушкин Достоевского, Максим Максимыч Лермонтова или доктор Уотсон у Конан Дойля. Иногда герой намеренно пытается скрыть от нас правду: в одном из романов Агаты Кристи, вопреки всем канонам детективного жанра, убийцей оказывается сам рассказчик. Прием можно вывернуть наизнанку: в «Холстомере» у Толстого повествование ведется от лица заведомо «наивной» лошади, обличающей человеческую глупость и жестокость.

Исайя Берлин писал не повесть, а информационную записку, и ни о каком намерении ввести в художественное заблуждение речи быть не может. Но эффект, вопреки воле автора, выходит очень похожий, и ненадежным рассказчиком предстает, увы, сам Берлин: незаметная соринка, попавшая ему в глаз, в конечном счете оборачивается изрядным бревном.

Я уже обращал внимание слушателей на приведенные списки поэтов и прозаиков: их открывают имена Ахматовой и Пастернака, которые затем повторяются, многократно и в самом положительном смысле. В этом нет ничего удивительного и предосудительного: Ахматова и Пастернак были наследниками культуры Серебряного века, Берлин был хорошо знаком с их репутацией и творчеством. Странно, однако, что Мандельштама он упоминает лишь после Сельвинского, Асеева и Багрицкого. Правда, чуть позже, описывая сталинские репрессии, он упоминает Мандельштама в паре с Мейерхольдом, называя обоих гениями, но на фоне блистательного присутствия двух главных героев Мандельштам все равно выглядит эпизодическим персонажем.

Есть, однако, прямые упущения, которые, даже в столь коротком очерке, не поддаются разумному объяснению. Советская власть вырубала под корень и признанных мастеров, и молодую поросль завтрашней литературы. В результате, как верно замечает Исайя Берлин, в искусстве воцарился стандарт второсортности, плохая почва для урожая гениев. Тем труднее и непростительнее было не разглядеть на этом фоне двух уцелевших, исключительно одаренных мастеров, флагманов и прозы, и поэзии: Андрея Платонова и Николая Заболоцкого. Оба к моменту визита Берлина фактически завершили свой творческий путь, советская власть убила их заживо: ни вялая послевоенная проза Платонова, ни дидактические стишки позднего Заболоцкого не могут сравниться с их прежними шедеврами. Но в записке Берлина ни тот ни другой не отмечены ни единым словом.

К этому зияющему изъяну можно добавить немало мелких. Возьмем список прозаиков: он тоже не столько неполон, сколько пристрастен. О Леониде Леонове Берлин вспоминает, лишь когда речь заходит о послушных советских щелкоперах: справедливо, но зачеркивает ли это «Барсуков», первую редакцию «Вора» или замечательную поэму в прозе «Туатамур»? И как сопоставить такую оценку с тем, что Берлин не раз находит доброе слово для Алексея Толстого, которого к тому же необъяснимо считает искренне принявшим сторону советской власти? Искренность Алексея Толстого, как хорошо было известно современникам, исчерпывалась искренней любовью к деньгам, комфорту и славе.

Меня можно упрекнуть в том, что я сужу с расстояния, пользуюсь преимуществами обратного зрения, но это не вполне справедливо. Перечисляя жертвы сталинского террора, Исайя Берлин упоминает о литературоведе Дмитрии Святополк-Мирском, таком же возвращенце, как Алексей Толстой, но куда менее расторопном и поворотливом. Его идеологические симпатии, чем никогда не грешил Толстой, были довольно путаными, что и привело его в конечном счете к гибели, а в проницательности и глубине зрения он никак не сравнится с Берлином. Тем не менее его учебник русской литературы по сей день не утратил своей ценности, он наверняка был известен Берлину, и главы, посвященные литературе начального периода советской власти, у Мирского гораздо объективнее и тщательнее. И уж коль скоро речь зашла об оценках современников, стоит вспомнить такой курьез, как положительный отзыв о Платонове Эрнеста Хемингуэя. Что же сбило с толку великий ум там, где другие вполне обошлись средним? Ответ вечен как мир: дурная компания.

Поделиться с друзьями: