Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Что же в пьесе оправдывало недоброжелательство одной и горячий прием другой части зрителей?

За десять лет до виленского спектакля «Три сестры» вышла повесть Чехова «Палата № 6». Вряд ли какое-нибудь1 произведение величайших русских писателей, включая и остальное творчество самого Чехова, ударило читателя больнее, мучительнее, чем «Палата № 6», Русский интеллигент начала 90-х годов воспринимал эту повесть как написанную лично о нем: подобно персонажам повести, он чувствовал себя запертым в этом ветхом флигеле, заросшем крапивой и репейником, в четырех грязных стенах психиатрической палаты № 6, угарной, закопченной, насквозь провонявшей, как зверинец, аммиаком, клопами, кислой капустой и гниющим больничным хламом. Такой палатой № 6 была душная и затхлая жизнь в тогдашней России, лишенная свободы, общественной деятельности, радости труда. И неумолимые, сокрушительные кулаки больничного сторожа Никиты символизировали для читателя тупую, злобную силу русского самодержавия, опиравшегося на грубое полицейское насилие. Проникновенно выразил это чувство В.И.Ленин. «Когда я дочитал вчера

вечером этот рассказ,- говорил он сестре Анне Ильиничне,- мне стало прямо-таки жутко, я не мог оставаться в своей комнате, я встал и вышел. У меня было такое ощущение, точно и я заперт в палате № 6» [4] .

«Палата № 6» была беспросветна. Автор не видел из нее выхода, а ту эпоху безвременья этот выход был виден и ясен далеко не всем.

Пьеса «Три сестры» появилась в начале века, в обстановке надвигавшейся революции, и в ней уже явственно изучали другие ноты. Правда, все добрые и благородные ее персонажи глубоко несчастны. Жизнь их, как сорной травой, заглушена окружающей пошлостью, грязью, тупостью самодовольных мещан. Сами эти хорошие, благородные люди бессильны бороться против этого зла, бессильны отстоять даже свое личное счастье; они только мечтают о лучшем будущем, которое настанет «через двести, триста лет». Даже их, этих добрых и хороших людей, засасывает жизнь, состоящая, по выражению Андрея Прозорова, из праздности, «гуся с капустой», послеобеденного сна, «подлого тунеядства». И все же атмосфера «Трех сестер» - это затишье перед бурей. Приближение бури, спасительной, очищающей грозы, чувствуют лучшие люди в пьесе, как чувствовали его и лучшие люди тогдашней России. «Пришло время,- говорит Тузенбах,- надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку… через какие-нибудь двадцать пять - тридцать лет работать будет уже каждый человек. Каждый!»

В «Трех сестрах» Чехов уже предчувствовал, что выход из «Палаты № 6» есть, что он где-то близко, что грядущая «здоровая, сильная буря» распахнет перед Россией дверь в лучшее будущее, в другой мир, прекрасный и справедливый. Эту дверь распахнут, конечно, не сестры Прозоровы - милые, трогательные, несчастные; не Вершинины, не Тузенбахи - бессильные мечтатели. Носителей революционной силы, силы революционного класса, Чехов не знал. Их знал Горький: через год после «Трех сестер» театры поставили горьковских «Мещан», и зритель увидел - Нила. Но пьесу «Три сестры» пронизывала эта интуиция Чехова, это предчувствие приближающейся благодетельной грозы, страстное желание узнать, догадаться, откуда и от кого придет революция, придет радость ее победы… «О, милые сестры,- говорит в заключительном монологе Ольга,- жизнь наша еще не кончена. Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем… Если бы знать, если бы знать!» От этого подтекста пьеса «Три сестры», грустная по рассказанным в ней событиям, приобретала ту светлую, явственно-мажорную ноту, какую критики той поры улавливали в последнем периоде творчества Чехова.

Скажем здесь же: «здоровая, сильная буря» была в то время гораздо ближе, чем думали обыватели. Через несколько месяцев после премьеры «Трех сестер» Вильна стала ареной больших политических событий. По ней прокатилась небывало широкая волна рабочих забастовок, и далеко, на всю Россию, прозвучал выстрел рабочего-кожевника Г.Леккерта в палача виленских пролетариев, генерал-губернатора фон-Валя. Аналогичные события назревали и развертывались в то время по всей России: это в твердыню самодержавия и капитализма уже стучалась революция 1905 года.

Каков же был самый спектакль «Три сестры», вызвавший столько нападок, даже насмешек, и такой горячий энтузиазм лучшей части зрителей?

Судить сегодня о качестве актерского исполнения в этом спектакле трудно. Очень уж много надо было тогда актерам брать таких барьеров, которые сейчас даже не всем понятны!

Первым барьером было то, что актеры должны были играть Чехова, не подменяя его знакомыми и привычными им Виктором Крыловым, Потапенко и др. Таких пьес, как «Три сестры», актеры провинциального театра начала XX века до тех пор еще никогда не играли. У них не было никаких ранее сделанных спасительных заготовок, которые можно было бы использовать в «Трех сестрах». Эта пьеса ничем не походила на то, что они привыкли и умели играть, и если кое в чем такое сходство и мерещилось, то это было обманчивое впечатление, следуя которому можно было провалить пьесу. Актерам надо было самим найти внутри себя и вовне строительный материал для образов. Можно было опасаться, что они не найдут его так же, как за несколько лет до того но нашли такого материала превосходные актеры петербургского Александринского театра в спектакле «Чайка».

Опасения оказались напрасными. Актеры виленского театра сезона 1901/02 года, хотя и не везде и не во всем, но нашли чеховские образы, чеховские краски, чеховский ритм для спектакля «Три сестры». Пьесу «Три сестры» они прочитали сами, а не разыграли, как это иногда бывало с классикой, по чужим рассказам или устным актерским традициям. Прочитали они «Три сестры» по складам, понимая далеко не все, что заключено в пьесе, прочитали с запинками и ошибками, но - прочитали. И уже одно это было их настоящей победой.

Об этом спектакле, отдаленном от нас пятьюдесятью годами, трудно говорить и по другой причине. С тех пор я видела много десятков представлений «Трех сестер», как в дореволюционном Московском Художественном театре, так и в позднейшей, новой редакции, показанной МХАТ в 1940 году. Трудно говорить об этом виленском спектакле

еще и потому, что пьеса жива до сих пор, что мы уже пятьдесят лет перечитываем ее, открывая в ней каждый раз все новые и новые черты, которых не замечали ранее. Пьесы Чехова еще и сегодня прочитаны, вероятно, далеко не с исчерпывающей полнотой, раскрыты еще далеко не до дна. Всего того, что знал о своих героях сам Чехов, мы, вероятно, еще не знаем, как, впрочем, знаем еще и далеко не все то, что знал о своих героях Островский. Каждая новая эпоха и каждое новое поколение вскрывают какие-то новые пласты в этих старых и как будто насквозь знакомых нам пьесах.

Вспомним, например, такую, не главную, проходную, черту, одну из очень многих в пьесе. В конце второго действия, уходя с Андреем в клуб, Чебутыкин говорит ему:

«Жениться я не успел, потому что жизнь промелькнула, как молния, да и потому, что безумно любил твою матушку, которая была замужем…»

А дальше, в последнем действии, между Машей и Чебутыкиным происходит короткий разговор:

«М а ш а. Вы любили мою мать?

Ч е б у т ы к и н. Очень.

М а ш а. А она вас?

Ч е б у т ы к и н (после паузы). Этого я уже не помню».

Что это означает? Почему Чебутыкин з а б ы л, любила ли его та женщина, которую сам он любил всю жизнь? Если она его н е любила, это, наверное, было для него так горько и больно, что такого и до смерти не забудешь, и вместе с тем в старости, много лет после смерти любимой, в этом можно признаться, не оскорбляя ее памяти, перед ее же дочерью: нет, она меня не любила… Если же мать трех сестер л ю б и л а Чебутыкина, это было для него таким счастьем, которое согрело его жизнь навсегда, но этого, из уважения к памяти умершей, нельзя открыть никому даже в глубокой старости,- а в особенности Маше, ее дочери, рожденной ею от мужа. Вот почему Чебутыкин говорит, что он «этого уже не помнит», и, как правдивый человек, произносит эту ложь с запинкой, по чеховской ремарке, «после паузы». Значит, Чебутыкин и мать трех сестер любили друг друга. Но она была замужем, а муж ее был человек нрава крутого, деспотического. Вспомним, как говорит о нем Андрей; «Отец, царство ему небесное, угнетал нас воспитанием. Это смешно и глупо, но в этом все-таки надо сознаться, после его смерти я стал полнеть… точно мое тело освободилось от гнета…»

Все это частично дает ответ на часто задаваемый вопрос: почему же сестры Прозоровы только мечтают о переезде в Москву, только твердят на все лады: «В Москву! В Москву!» - а не переезжают туда? Ведь это же проще простого, для этого не надо ни заграничного паспорта, ни разрешения святейшего синода,- решились, уложились и поехали, только и всего. Нет, сестры не едут в Москву потому, что воспитание и семейная обстановка сделали их нерешительными, слабовольными, пассивными мечтательницами. Они привыкли слушаться и покоряться деспотической воле отца и не умеют действовать по своей собственной воле. Не могла помочь этому и мать: она сама склонялась перед мужем, в особенности если сознавала свою вину перед ним в том, что любила другого. Вот почему сестры так и не переезжают в Москву, вот почему даже у Маши, самой сильной, волевой из сестер, полюбившей Вершинина и сошедшейся с ним, явно никогда не достанет воли на то, чтобы уйти от нелюбимого мужа, с которым ее ничто не связывает,- ибо даже детей у них нет,- не достанет воли на то, чтобы уйти вслед за Вершининым, жить там, где он живет, и быть счастливой хотя бы сумеречным тайным счастьем.

Вот для примера одна из тех многочисленных черт, которые сегодня ясны всякому вчитывающемуся в пьесу Чехова «Три сестры». Но нельзя упрекать провинциальный театр, поставивший эту пьесу пятьдесят лет назад максимум с шести-семи репетиций, за то, что он тогда не увидел этих черт.

Есть и еще одна трудность в суждении об этом отдаленном от нас спектакле. За пятьдесят лет мы видели в «Трех сестрах» много замечательных новых актеров, и старые роли наливались у них новыми соками. Десятки лет мы были убеждены, что Чебутыкина можно играть только так, как играл его А.Р.Артем. Однако в 1940 году в возобновленном спектакле МХАТ мы увидели в роли Чебутыкина А.Н.Грибова, - это был новый, другой Чебутыкин, с новыми чертами. Артем играл эту роль изумительно правдиво и талантливо, но его Чебутыкин был старше, чем он написан у Чехова, и старше, чем его играет Грибов. Чебутыкин - Артем был стар, все в нем уже отболело, отмерло, только в пьяном виде в нем еще звучали какие-то отголоски обиды на судьбу, бессмысленную и безжалостную к нему. Чебутыкин - Грибов моложе, все в нем еще живо и болезненно. Кто видел Чебутыкина - Грибова, тот навсегда запомнил его прекрасные глаза, опечаленные, горько-обиженные, какие бывают у очень несчастных детей. И зрителю кажется, что Чебутыкин - Грибов всегда помнит, как он был молод, полон надежд, сам подавал надежды, как он кончал Военно-медицинскую академию в Петербурге, как интересовался он тогда всем: и жизнью своей родины, и политикой, и уж, конечно, своей наукой - медициной. Потихоньку от начальства, на чужой адрес, как делали тогда многие военные врачи, Чебутыкин, вероятно, выписывал и либеральные газеты, а не только одобряемые начальством монархические. Не имея возможности лично принимать участие в считавшихся крамольными пироговских съездах врачей, Чебутыкин - опять-таки тайком - выписывал и читал «Труды» этих съездов. Чебутыкин - Грибов помнит, что он опустился, отстал, перезабыл все, что знал, и теперь не имеет, в сущности, даже и права лечить людей. Он говорят об этом иногда с вызовом, с бравадой, иногда - со смехом, но внутренне всегда с болью… Глядя на грустные глаза Грибова - Чебутыкина, понимаешь и то, что мать сестер Прозоровых могла любить этого человека горькой тайной любовью и, может быть, даже дарить его горьким краденым счастьем.

Поделиться с друзьями: