Страшен путь на Ошхамахо
Шрифт:
Зариф ждал тут же, еле сдерживая под уздцы двух беснующихся коней.
Хвост многосотенного ханского сопровождения еще не был защемлен ринувшимися в атаку кабардинскими всадниками. Алигоко с Зарифом успели попасть в общий поток, но двигаться им пришлось по опасному краю пропасти, куда то и дело свергались то пешие, то конные, потесненные сбоку.
Уже возле самого выхода за этот поначалу спасительный, а теперь уже становящийся губительным тележный «рожон» кто-то схватил Алигоко за левую ногу, свирепо визжа удивительно знакомым голосом. Князю нетрудно было догадаться, что это Алигот-паша, потерявший и коня и своих слуг.
– Спасайся сам,
Алигот пошатнулся, выпустив княжескую ногу, и, не удержавшись на кромке утеса, сорвался вниз.
Алигоко и Зариф чуть ли не последними просочились на еще не занятое кабардинцами пространство, спустились к броду и поскакали берегом вниз по течению. Теперь им с татарами было не по пути, теперь ничего хорошего ожидать от хана не приходилось.
С рассветом ожесточенная битва возобновилась, но продолжалась недолго. На горе оставалось татар не более тысячи и они не могли оказать решительного сопротивления. Кургоко выяснил: с ханом ушли около двух тысяч конников – и это все, что уцелело от огромного войска. Пленных и раненых было очень мало. Потери кабардинцев сравнительно невелики, всего лишь тысячи полторы.
Кургоко намеревался преследовать хана и добить его окончательно, но другие князья не выразили явного желания уходить от оставшегося на плоскогорье богатства: здесь было столько оружия и уцелевших лошадей! Возбужденные уорки рыскали по полю, а над полем кружились тучи воронья.
Шогенукова нигде не обнаружили. Зато Алигота-пашу князь-правитель увидел застрявшим в развилке корявого дерева, выросшего на одном из карнизов каменистой кручи. Это дерево росло всего в паре саженей от края обрыва, но паша был мертв: ясно, что сердце его просто лопнуло от страха. Кургоко разочарованно поморщился, а встретившись с вопрошающим взглядом Джабаги, только махнул рукой. Неподалеку от них заглядывал в пропасть Шот.
– А еще говорят: «Стемнеет – мусор не выбрасывай». Плохая, мол, примета. Мы поступили наоборот – и нам же удача! Где теперь грозный хан?
– Так ведь гость поел – и на дверь поглядывает! – ответил другу Тутук. – А мы хорошо угостили хана.
От того места, где был шатер Каплан-Гирея, брел усталой походкой Ханаф.
В одной руке он держал веревку, привязанную к шее своего чудом уцелевшего ослика, в другой – чудесные ханские сапожки.
– Сто лет тебе жизни, Кургоко-пши! – сказал Ханаф. – И всю жизнь таких вот побед. А это ханская обувка. Тебе несу…
– Возьми себе, – улыбнулся Кургоко, – И пусть твои внуки своему деду славу поют. Осел живой? Ну и дела!
– Ага! – кивнул головой Ханаф. – Геройский осел. Вот я думаю, надо бы моего серенького в сословие уорков перевести. Он заслужил.
Джабаги и Кургоко рассмеялись.
– Серенького – не знаю, – сказал князь, – а тебя, Ханаф, переведем. Как ты считаешь, Джабаги?
– Он заслужил, – серьезно ответил Казаноков.
* * *
Кубати и Канболет нашли Куанча, извлекли из-под убитой лошади. Парень пришел в себя и тихо улыбался.
– Хорошо… Ладно… – шевелил бледными губами.
* * *
Спустившись с плато, кургоковское окружение пировало на лесной поляне. По справедливой на этот раз прихоти судьбы
княжеская прислуга наткнулась на отару овец, принадлежащую, как выяснилось, самому Шогенукову. Баранины хватило на все ополчение.В сторонке от знати устроились тесным, кружком вокруг своего огня хатажуковские земляки. По соседству от них – Нартшу и его лихие наездники,
– Жаль, с нами нет больше старика Сунчадея, – вздохнул Шот. – Потешилась бы сегодня душа его белая… Вот и жареной барашки тут вдоволь…
– Зато твоя душа натешится вдоволь, – заметил Тутук. – Она ведь у тебя в желудке помещается.
– Вот язва! Я не виноват, что у нас нечем, кроме воды, запивать эту жратву!
– Шот потянул воздух расширенными ноздрями:
– Ветерок со стороны княжеского «стойбища». Там пьют не воду!
– Ну что же, малыш! – пожал плечами Тутук. – Кому сливки, а кому и кун-дапсо! [181]
– Клянусь вот этой бараньей лопаткой, я догадываюсь, что они пьют! Это…
181
каб. — молочная сыворотка
– Да что там догадываться! Ты погадай лучше…
– Можно. – Шот отломил от чисто обглоданной лопатки, от ее широкой части кусочек кости. – Вот и для поводьев зацепка – на счастье. Помните, как лошадь однажды понесла всадника и сбросила его? Дело было зимой, на обледенелой дороге, в которую вмерзла ребром такая же лопатка. Кусочек кости был у нее выщерблен и за этот крючок поводья и зацепились, лошадь не убежала. С тех пор знающие люди гадают только по выщербленной лопатке!
– Да мы знаем…
– Не перебивай. Теперь гадать начинаю – Шот поднял полупрозрачную кость к глазам и стал вглядываться в нее на просвет. В это время солнце, предвещавшее хорошую погоду, уже поднялось над кромкой, леса. – Вижу я, осень будет не слишком дождливой, а зима холодной и снежной. Наш скот благополучно дотянет до весны, но поработать нам придется много и тяжело. Татары явятся в Кабарду не так скоро, зато собственные уорки будут грабить усердно и чужими руками крапиву рвать…
Тутук насмешливо фыркнул:
– Видали, какой провидец! Нартшу, который случайно услышал слова Що-та, подошел поближе и сказал:
– Ты хорошо гадаешь, удалец-шао, но мой единственный глаз заметил то, что укрылось от твоих двух. Дай-ка сюда. – Он взял кость, посмотрел сквозь нее на солнце и коротко объявил:
– Сейчас мы будем пить то, что пьют пши, – бросил лопатку, вернулся к своим молодцам, стал с ними о чем-то шушукаться.
Двое парней проворно вскочили с лежащих на земле седел и бесшумно канули в заросли кустарника. Скоро они вернулись с пузатым коашином величиной с бычью ляжку. Из горловины вылетел пхамыф, и дивный запах распространился на двадцать шагов в окружности.
– Хмельной мед! – радостно взревел Шот. – Чтоб мой нос мыши отгрызли, если это не хмельной мед!
– Да, он самый, – подтвердил Нартшу. – Высокогорный, пастбищный. Мы его с княжеского пира… одолжили.
Это был крепкий пьянящий мед из цветов рододендрона и азалии.
* * *
Сведения о Шогенукове князь Кургоко получил самым неожиданным образом. К нему привели трясущегося от ужаса пленного кадия и писаря-грамотея с ожогами на лице.