Страстотерпцы
Шрифт:
Федосья Прокопьевна позвала сына Ивана Глебовича, просила продолжить суд, а сама удалилась с гостьей в моленную комнату.
— А я от батюшки Аввакума! — радостно объявила Евдокия. — Благословение тебе прислал.
— Как его, страдальца, держат? В цепях, в колоде?
— Слава Богу, не утруждают. Келья просторная, светлая. Книг дали, бумаги, чернил. Караула стрелецкого тоже нет.
— Может, Алексей-то Михайлович простить батюшку собирается? Царица просила за него.
— Князь Пётр Семёнович был у стола вчера. Государь обедал со святейшим да с Ордин-Нащокиным. У них у всех о другом голова болит.
— Вот уж стыд царю! — возликовала Федосья Прокопьевна. — Выходит, Никона низвергали из сана низвергнутые. Неправые неправого неправо изгнали. И се им знак от Бога.
— Царь хотел денег Парфению послать, да Афанасий Лаврентьевич отговорил. Вернуть престолы один султан может, деньги пригодятся для евнухов, для их приказных людей. — И сделалась вдруг счастливая: — Я батюшку Аввакума осетровым холодцом потчевала да ещё глухарём. Пётр Семёнович с охоты привёз. Батюшка аж удивился. Глухарей, говорит, в Григорове всего один раз ел. Охотники отцу продали.
— Завтра и я поеду, — Федосья Прокопьевна взяла сестру за руку, шепнула: — Пошли посмотрим, как Иван Глебович крестьян судит.
Юный хозяин множества сел, земель, угодий, тысяч и тысяч душ в материнское кресло не посмел усесться, стоял, облокотясь на спинку вотчинного «трона».
Как на грех после мелочных склок дело попалось тяжёлое, стыдное. Старик, глава семейства, отнял жён у троих сыновей, ходил с ними в баню, а они все три — забрюхатили. Сыновья, сговорясь, напали на отца в поле, но он изувечил молодцов. Один окривел, другой остался без зубов, старшему, самому сильному, руку вывернул.
— Сама такое дело разреши! — посоветовала сестре Евдокия.
— Пусть уж он. Теперь как вмешаешься...
— Ведь срам.
— Срам, да жизнь.
Иван Глебович, наслушавшись непотребств, был красен как рак. Высоким голоском крикнул дворовому мужику:
— Пров! Петуха принеси!
— Господи! Чего это он? — изумилась Евдокия.
Принесли петуха. Пустили.
— Видишь? — спросил Иван Глебович старика. — Петух! Дурному петуху топором по шее да в котёл.
Старик упал на колени.
— Смилуйся, боярин! Сыновья с жёнками жили, а детей всё нет... Я и рассерчал... Мне внуки нужны, землю пахать.
— Не боишься ты Бога! — сказал Иван Глебович сокрушённо. — Сколько греха из-за твоего неистовства. Блуд. Дети подняли руку на отца. Отец изуродовал детей... Тебя бы на цепь да к Павлу Крутицкому. — Вдруг затрясся, топнул ногою. — Сам ступай на Соловки! Сам объяви святым отцам о своих прегрешениях! Сбежишь — сыщу, а сыскав, велю засечь до смерти...
Повернулся к сыновьям:
— И вы ступайте прочь с глаз! И знайте! Путь на мой двор вам заказан.
— В меня! — прошептала Федосья Прокопьевна. — Ишь как с делом-то управился! Пусть год погуляет, а на другую осень женю.
17
Евдокия, похваставшись встречей с Аввакумом, — опередила сестрицу! — уехала домой ужасно
довольная. Федосья Прокопьевна только головой качала да посмеивалась: была меньшая и осталась меньшая.Пора было отобедать. Ела Федосья Прокопьевна в своей боярской трапезной, сотрапезники у неё были люди в Москве знаменитые. Двенадцать человек юродивых и блаженненьких кушали боярский хлеб.
Грозный, как пророк, Киприан прочитал застольную молитву, и боярыня, черпая ложкой из тарелей, стала кормить одного за другим.
Обойдя стол трижды, наконец и сама села на уголок, с дурачками-отроками, с Алёшкою да с Михалкою. Оба были сопливы, уродливы, но Федосья Прокопьевна кушала из одной с ними тарели, утирая концом скатерти дурачкам носы, рты, подбородки.
Друг Аввакума юродивый Фёдор, одетый в чистую белую рубаху, был как херувим: златокудр, лицом светел, но глазищи, как колодцы. Печаль со дна души неодолимая, не-у-молимая! Федосья Прокопьевна боялась Фёдора. Никогда с ним первая не заговаривала. Юродство его тоже стало особенным. Приходил в церковь и замирал, скрестив покаянно руки на груди, не видя ничего, кроме креста на престоле, не слыша песнопений, возгласов, оглушённый ударами своего сердца. Новая беда затопляла, как половодье, православных, чуял беду, а что она такое — не ведал.
После трапезы Федосья Прокопьевна занялась с сенными девушками шитьём рубах. Шили из суровья, на мужиков, на баб, подросткам, детям. Иголка у Федосьи Прокопьевны, будто шильце у ласточки, туда-сюда, туда-сюда! Уж так быстро дело спорилось — паук спустился, дивясь проворной работе.
— Боярыня, известие тебе будет! — показали на паука девушки.
— Вроде не от кого писем ждать.
А письмо пришло. Принёс Лука Лаврентьевич, добрый богобоязненный христианин. Письмо было издалека, от Анастасии Марковны к Аввакуму Петровичу. И уж такое коротенькое, хоть плачь. Поклоны от детей, от домочадцев, а дальше всего-то и сказано: живы, здоровы, молимся о тебе, батюшка, об Иване да о Прокопии, благослови!
Затаилось сердце у боярыни. Письмо хоть и простое, да как знамение.
Боговдохновенной собиралась явиться перед духовным отцом. Для того и нашила четыре дюжины рубах.
Одевшись в рубище, вместе с наперсницею, с Анной Амосовною, отправилась спозаранок в людное место, к Казанской церкви, — рубахи нищим раздавать.
Тут лицом к лицу и сошлась с Алексеем Михайловичем. Царь, в простом платье, в сопровождении Афанасия Лаврентьевича да Артамона Матвеева жаловал нищих денежками да хитрыми пирогами. В иных пирогах было по копейке, в иных по алтыну. Пирогов напекли царевны-сёстры, а денежки клали в начинку царевны-дочки. Уж очень любила такие пироги умница Софья, могла тайком целую горсть денежек в тесто сунуть. То-то ведь радость нечаянному счастливцу!
Федосья Прокопьевна от царя шарахнулась, да ведь узнал! Воротилась, поклонилась. Замерла в поклоне.
— Давно тебя не видел, государыня Федосья Прокопьевна! — сказал царь. — Сама рубахи-то, говорят, шьёшь?
— Сама.
— Из суровья?
— Из суровья. Из суровья толще, теплей.
— Ноские рубахи, — согласился государь. — Я в пост такие же ношу.
Прошёл мимо. Афанасий Лаврентьевич поклонился боярыне до земли. Артамон Матвеев сначала только голову склонил, но, увидев поклон боярина, тоже сломал спину.