Стукачи
Шрифт:
— Я ж в гражданку в плену был. Целых полтора года мучился. Кто мне за это чего заплатил? Так я хочь свое сорвал, брехать по-английски научился. Молодой был. Башка крепкая. В ней все намертво застревало. Вот и говорил я на том пароходе, как в плену был. Как плечо англичане мне лечили. Но не вылечили. Осколок не нашли. Он — гад, чуть не в задницу убег и оттуда гной гнал. Так бы и отняли руку, ить гангрена начиналась. А Сулико — наш врач, не мудря долго, оглядел меня, нашарил осколок, дал стакан чачи, да как надавил где-то в лопатке. Мать честная! Я от боли в штаны всю чачу выпустил, взвыл медведем. На Сулико буром попер, с кулаками. А он, зараза, хвать за пинцет — руками и ногами меня удержал да как дернул! Черные пузыри перед глазами заметались. Казалось, душу вывернул наружу. Да как заорет: «Молодец, генацвале! Вытерпел, кацо! Возьми свой осколок. Вытащил я его!» — и показывает, маленький кусок железа. А болел, ровно цельная мина внутрях сидела. И так легко
Дрожали пальцы старика, неудержимо, лихорадочно. Кто говорит, что годы лечат боль и память? Он очень ошибается. Горе никогда не забывается. Оно живет в сердце, покуда жив человек.
Вот и Георгий, посерел весь. Плечи морозно вздрагивают. Никакие годы не вытравят, не изгладят потерю сына. О нем он будет помнить всегда.
— Коленьке в тот год пятнадцать зим исполнилось. Его Манана больше всех вас берегла. Словно сердцем чуяла, что в сиротстве ему жить доведется. Так и померла. На коленях стояла, молилась об живых, а сердце погибшего помнило. Не выдержало…
— Потом, следом за матерью, Василий умер. В плену. Замучили его. Остальные — вы, шестеро, — слава Богу, живы. Но, вот с вами беда…
— Люблю я Бориса, отец. Жить без него не могу, — покраснела Клавдя до макушки.
— А то как же? На любови жизнь держится и семьи живут. Без нее ничто не будет цвести.
— Отец, а мне на работу надо устраиваться. Куда посоветуешь? — спросила Клавдя.
— Покуда оглядись. Вот отведем ребят в школу, ты к городу попривыкнешь, к тебе приглядятся, проще будет. А может, управляйся дома. Дел невпроворот. Поспеть бы всюду. Ить на работу — никогда не припозднишь. А и не забывайся, тут граница. Чекистов полно. Попадешь на глаза — не отвертишься. Про Бориса прознают. Тогда и вовсе худо. Сиди в доме, за хозяйку. Не высовывайся. Моего заработка всем хватит, — просил старик.
И баба послушалась. С утра до ночи хлопотала по дому, управлялась с хозяйством, садом. Казалось, что этим заботам конца и
края нет. А Георгий, понаблюдав за нею, радовался, вся в Манану удалась, все умеет, всюду успевает.А к концу лета отвел Георгий в школу всех внуков. И убрав с Клавдей картошку в огороде, объявил ей, что хочет навестить младшего сына в Москве. И, собравшись, через неделю уехал, пообещав вернуться вскоре.
Слукавил старик. И хотя в Москву действительно ездил, решил там сыскать следы Бориса Абаева. В этом ему большую услугу оказал Семен Груднев, с которым в гражданскую вместе воевали. Он-то и дал адрес зятя. Долго инструктировал сослуживца. И просил его на обратном пути навестить, поделиться.
Но на Сахалин Георгия не пустили пограничники без пропуска и вызова.
Просидел во Владивостоке пять дней. Ничего не добился.
И, отправив Борису в зону две посылки — одну с теплым бельем, вторую с продуктами, — написал письмо, где рассказал о семье, где она и что с нею. Просил черкнуть пару строк, не то, мол, Клавдя извелась вовсе.
С тем и домой вернулся. Ничего никому не говоря, дни считал, когда Борис откликнется. Абаев даже не поверил, когда ему велели прийти в спецчасть, за посылками. Их уже обшмонали, прочли письмо старика. И отдали Борису, забрав себе фляжку забористой чачи.
— Ты, дурень, деду подскажи, коль он привезет такой водки побольше, мы вам свидание разрешим на пару дней, — смеялся оперативник.
— Не пустили его на Сахалин, — прочел первые строчки письма Борис и ушел в барак, радуясь не посылкам, письму.
«Живы, здоровы, учатся, хозяйствуют. Значит, сумели уйти от чекистов. Устроились, не пропадут у отца», — радовался Абаев, забыв обо всем на свете. И тут же сел писать письмо своим:
«Родные мои! Милые! Самые дорогие на свете люди! Как я истосковался по вас… Как мне не хватает вашего тепла и любви! Только теперь я понял и осознал, как беспечно и бездумно жил, не уделяя вам должного внимания, не заботясь, как следовало. Но я за это наказан самой судьбой и никогда уже не буду жить как прежде. Истинные ценности познаются, когда их теряешь. Но я не потерял вас, мы будем вместе всегда.
Дорогой мой отец! Прости за все твои муки. Ведь так и не пустили тебя на Сахалин ко мне. Потому что ты — человек свободный. А тут — зона… Большая и холодная, как погост. Здесь мало солнца и много снега. Здесь нет садов. Но не век это будет продолжаться. И я выйду. К вам! Я приеду к тебе — в горы, к морю. Если ты не испугаешься принять меня, судимого…
Но я не виноват, отец! Как мужчина мужчине говорю тебе это! Я никого не опозорил! Ни себя, ни семью! Я ни в чем не изменился. Не стал лучше иль хуже. Я — прежний. Лишь в документах и памяти останутся особые отметки. Они — до гроба. Клеймом на сердце и душе вместе со мной умрут. Не все можно забыть и простить. Не всякая ошибка исправима. Я это испытал на себе. Одного хочу, пусть даже не доведется дожить до воли, молю судьбу уберечь детей от того, что случилось со мной.
Я жив и здоров. А теперь, зная, что у вас все в порядке, постараюсь себя уберечь, чтоб встретиться и наверстать отнятое.
Отец! Дай Бог здоровья тебе! За все огромное спасибо! Родные мои! Пишите, но не пытайтесь приехать ко мне! Я сам вернусь… Борис».
Клавка получила это письмо утром из рук почтальона и глазам не поверила.
Письмо от Бориса…
— Откуда он узнал адрес? Живой! — прижала письмо к губам и вскрывала, волнуясь. Побежала глазами по строчкам.
— Отец! Ну и силен! То-то отмалчивался! А говорил, что у Колюньки был. Из квартиры не выходил. А самому и рассказать нечего. И вернулся хмурый. Все курил. Теперь понятно, отчего он таким был, — поняла Клава…
В этот день у нее все получалось. Будто солнце впервые увидела.
Старик, едва вернувшись с моря, враз заметил перемену в Клавде. Она вдруг выпрямилась. И встретила его не больными вздохами, а улыбкой, такой знакомой и родной. Ну совсем как у Мананы…
А на следующий день к ним в дом постучали настойчиво.
Георгий только встал. Глянул на часы. Всего шесть утра. Кто мог прийти в такую рань, пошел к калитке. И, открыв ее, отпрянул в ужасе. Загородил собою вход в дом. Закричал страшно:
— Не пущу. Не смейте!
Его оттолкнули. Вошли в дом. Разбудили Клавдию. Приказали одеться, встать. Баба вышла на кухню бледная, как сугроб. Губы синие.
— Что надо вам? — спросила хмуро.
— Не ты, а мы будем задавать вопросы здесь! — оборвали ее резко.
— Что?! По какому праву вы вломились сюда, как бандиты? Что нужно вам?
— Выселить вас из Батуми! Вы — семья осужденного — врага народа. Вчера вы получили от него письмо. А тут — граница!
— И что из этого? Мой муж срок отбывает в зоне пограничного режима! Ни за что осужден! Не своей волей! Я и дети — свободные! Почему не имеем права здесь жить? Иль у вас есть основания, повод для сомнений? Я живу здесь больше полугода. И никто дальше дома меня не видел. Кому мы помешали в доме отца? Или хлеба у вас просили, или помощи?
— Да оставьте вы нас в покое! Хватает горя по горло, — вошел Георгий.
— Какого горя? — прищурился один из чекистов, усмехаясь.