Стужа
Шрифт:
«Что говорят обо мне люди? — спросил он. — Что я идиот? Что они говорят?» Он хотел получить ответ. «Я действую на нервы, это так. Моя голова всегда раздражала их. К тому же сейчас, в этом болезненном состоянии, выпирают такие свойства, которые прежде стушевывались. Не пробиваясь к голове. И действительно, при такой болезни ничего уже не скрыть. Ничего. Смотрите, вот я, собственно, весь перед вами. Как есть. Ни больше ни меньше! В своих гамашах я более чем смешон людям. Еще и потому, что мою палку принимают за трость щеголя. Пропасть непроходимая». И спустя время: «С одной стороны, мне не хочется быть одному, с другой — все мне противны. Потому что противно всё. Это извне напирает на них и вторгается в меня — неприязнь и невозможность. Какая уж там коммуникация. Нет. Якшаться? Нет. С инженером? С живодером? С хозяйкой? Со священником? С кем-нибудь из них? Нет. Когда-то это было возможно. Теперь я очень далек от этого. Но, разумеется, всё еще не оставляю попыток. Чтобы не погибнуть. Или потому, что хочу погибнуть». Он завел было речь о естествоиспытателе, который в нем пропал. «Но я совершенно неспособен, глубоко неспособен». Неординарность многих определяется лишь какой-то изюминкой. «А я никто».
Уже не один день гостиничные номера пустуют. Из постояльцев остались только мы с художником. В дообеденные часы царит мертвый штиль. «Наш склеп», — обронил сегодня художник. Он поднял палку, указывая на что-то, чего я не видел, и повторил: «Наш склеп». Потом он двинулся в обход гостиницы и скрылся в сумраке, обступившем дерево. Ему впервые захотелось почему-то побыть одному. Мне представилась возможность тоже уединиться в своей комнате. Прежде всего я подумал о письме домой, в котором собирался написать обо всем: о моем задании, о житье на новом месте, о художнике.
Зачитаться Генри Джеймсом в таком состоянии я, конечно, не мог. Я захлопнул книгу, натянул пиджак, подбросил в печку увесистое полено и вышел из гостиницы, взяв курс на деревню. Мне хватило меньше четверти часа, чтобы дойти до кладбища, где я предполагал встретить живодера. Я бы с большим удовольствием разговорился с ним, выудил бы из него одну из его баек. Но на кладбище живодера не оказалось. Несколько местных женщин с букетами бумажных цветов проследовали в часовню. Загремели башенные часы, и в тот же миг кусок льда с церковной кровли полетел прямо к моим ногам. Я испуганно замер. Еще бы шаг — и… и мне вспомнилось, как однажды, лет пятнадцать назад, рядом со мной просвистела здоровенная сосулька, она задела мне рукав и одним вихрем падения сбила меня с ног. Я испугался так надолго, что какое-то время не мог сомкнуть по ночам глаз и неделями еженощно мочился в постель. Приуныв из-за несостоявшейся встречи с живодером, я начал ходить вдоль детских могил. Но вскоре это фланирование показалось мне глупым занятием, я развернулся и пошел в ближайший трактир на деревенской площади. Я сел в уголке, откуда мог хорошо наблюдать за играющими в карты сельскими парнями в углу напротив, выпил несколько кружек пива и, уже изрядно захмелев, поднялся из-за стола. По дороге не раз сваливался в канаву, вылезал, бессмысленно смеялся и всё никак не мог дойти до гостиницы.
Там шла беседа. Инженер говорил, что строительство электростанции ведется по проекту, самому грандиозному из всех подобных, что были когда-либо осуществлены. Уже сейчас сюда приезжают эксперты со всего света, чтобы посмотреть, как это делается. «Наше государство может позволить себе такой проект?» — спросил художник. «О да, — ответил инженер, — у нас богатое государство. Если бы оно только всегда вбухивало деньги в такие крупные и полезные и восхищающие весь мир проекты. Но львиная доля денег летит на ветер!» Что ни год, миллиарды исчезают бесследно. Дураку понятно, где искать деньги. Где же, как не в министерствах, на подведомственных им фабриках и государственных предприятиях, где так скверно поставлено дело, что нет никакого смысла вкладывать в них деньги. Все эти производства убыточны и требуют больших затрат, которые приходится покрывать за счет налогоплательщиков. «Но больше всего денег гробят на представительство», — сказал инженер. А художник добавил: «Ни в одной стране, кроме нашей, для обслуживания министра не выделяют два десятка автомобилей. Куда всё это нас заведет?» — «Туда, куда завело», — подал реплику живодер. «Да, — сказал художник. — Мы разорены». — «Разорены», — подтвердил живодер.
Инженер, выставивший всей компании литр вина, между тем продолжал: «Электростанция будет давать энергию во все страны Европы. Дилетанту вообще не понять, что значит построить такую штуку, как электростанция. Я сам-то знаю это лишь в общих чертах и владею информацией, собственно говоря, только об определенных участках и этапах. Ведь у каждого — свой четко очерченный круг задач. Настоящие-то творцы — ученые, составившие проект. Я лишь исполнитель, да и то привязанный к небольшому участку. Если вдуматься в то, что один кубометр стоит не меньше, чем целая деревня — и не маленькая, — можно представить себе, какие нужны инвестиции. Да и то воображения не хватит». Художник сказал: «Но это портит ландшафт. Чем больше будет таких электростанций — а я, право, не спорю, что они необходимы, что польза от них неимоверно велика, что ничего полезнее у нас и построить нельзя, — тем, однако, меньше у нас красот природы. Сейчас эта долина и без того безобразна, ее уж и испортить-то невозможно, поскольку об этом позаботилась сама природа, уродства здесь не так бросаются в глаза, но в живописных местах — а наша страна большей частью из таковых и состоит — красота ландшафтов сильно страдает от таких построек. Уже полстраны обезображено ими. Там, где раньше пестрели цветами луга, где были пышные нивы и великолепные леса, сейчас — одни нагромождения бетона. Скоро вся земля покроется этим панцирем, и вот-вот наступит время, когда с трудом отыщешь местечко, где нервы могли бы отдохнуть от электростанций или хотя бы телеграфных мачт». — «Да, — согласился живодер. — Что правда, то правда». — «Большие реки тоже обезображиваются, — сказал художник, — поскольку там, где они так красиво меж великолепных берегов несли свои воды, их преграждают плотинами и уродуют отвратительными сооружениями. Дело не в том, что мне не нравится современная архитектура, напротив, но такие сооружения, как электростанции, всегда уродливы. У нас их уже тысячи». Инженер сказал: «Почему же нам не использовать энергию, которая сама течет в руки?! Во всех странах строят столько электростанций, сколько возможно. Электричество — главное богатство». Да и электростанции совсем не так безобразны, как утверждает художник. А поскольку строят их без всяких архитектурных затей, они, как правило, естественно вписываются в ландшафт, будто самой природой поставлены. «Во многих местах возникают плотинные озера, от которых пейзаж только выигрывает, — сказал инженер. — Убогие деревни в одну ночь исчезают под водой, то же самое — болота и всякие неудобья». Художник возражает: «Но плотины то и дело прорывает, и тогда вода размывает плодородные мирные долы, и гибнут сотни людей, о чем постоянно пишут». — «Да, — сказал инженер. — Что правда, то правда». — «И люди не знают, как быть с этой постоянной угрозой. Ведь такому прорыву человек противостоять бессилен, господин инженер, не так ли?» — «Да, бессилен», — согласился инженер, заметив, однако, что прорывы плотин случаются крайне редко. К тому же причина их в неких воздействиях природного фактора, которые запредельны для человеческого разумения… «Вот видите, — перебивает его художник, — Видите!» — «Но прорывы, — повторяет инженер, — большая редкость, а потери — я имею в виду человеческие жертвы — чаще всего настолько незначительны, что их можно не принимать в расчет…» — «Ах, не принимать в расчет? — возмущается художник. — Стало быть, не принимать в расчет?» — «Да, — говорит инженер, — это действительно можно не принимать в расчет, отдавая должное колоссальным преимуществам электростанций». — «Ах, колоссальным преимуществам! И вы полагаете, что гибель сотен тысяч и одного-единственного человека не одно и то же?» — «А неужели иначе?» — удивляется инженер. «Ну вот тебе на: неужели иначе!» Немного подумав, инженер отвечает: «Опасность для жизни подстерегает людей повсюду. Люди и гибнут повсюду. И меньше всего — по вине электростанций. С рабочими это случается, спорить не стану. Но рабочие гибнут везде, на каждой стройке. Если бы у нас не было электростанций, которые уже построены, пусть даже при этом не всё шло гладко, мы с вами жили бы в бедной стране». Однако же, несмотря на все неурядицы, всякому ясно, что у нас — благосостояние. «Чем больше будет электростанций, тем счастливее заживем в своей стране». С этим согласились все. Промолчал только художник, он лишь сказал: «Да… электростанции».
«Инженер был в ущелье, — сообщил художник. — Если бы я знал, что он туда отправится, я бы присоединился к нему. Он довез бы меня на своей машине до Й. Последний раз я был в теснине десять лет назад. Там, да будет вам известно, водопад подобен громопаду. Так вот, инженер до полусмерти замерз в теснине. Спросил бы у меня, я бы сказал, что нужно надеть, если уж собрался в ущелье! "Ведь это же нечто — побывать там!" — сказал я ему, а он мне на это: "А кабаны!" — "Кабаны? — переспрашиваю. — Кабаны? Неужели вы верите сказкам про кабанов?" — "Сказкам?" — искренне удивляется он. "Да, сказкам!" Это же просто-напросто сказка, небылица. Каждому, кто отправляется в ущелье, к вашему сведению, живодер рассказывает сказку о том, что там обитают кабаны, которые нападают на людей! Всё, что касается кабанов, чистая выдумка! Сказка! А инженер: "Я
их слышал". — "Что слышали, — спрашиваю. — Кабанов?" — "Да, кабанов". — "Кабанов? Вы не могли слышать то, чего там отродясь не водилось. В ущелье нет кабанов!" А инженер: "Стало быть, вы полагаете, живодер обманул меня?" — "Да, — говорю, — обманул. Живодер врет каждому, кто идет в теснину". — "Но ведь были же кабаны", — инженер всё еще не сдавался. "Ну кабаны так кабаны, — говорю. — Разве что дурак не может отличить кабана, скажем, от оленя или лисицы. Это были всё же олени и лисы". — "Нет, кабаны", — твердил инженер. Я развернулся и пошел прочь. Если хотите знать, — сказал художник, — в этих местах уж сколько веков не водятся никакие кабаны. Здесь, в горах. Другое дело — равнина, там-то они часто даже лютуют, пожирают трупы и прут в двери домов, пугая людей в постелях. Но здесь никаких кабанов. Инженеру я сказал: "Вы бы надели меховую шапку, а на ноги — гамаши". Он согласился, он понимал. Он верил в сказку про кабанов».Мы прошли мимо пруда. Художник сказал: «Здесь люди исчезают бесследно, не всплывая. Утопленников уже не находят. Я мог бы перечислить вам много таких случаев — с полным исчезновением. Сначала пропал подручный мясника. Бесследно. Еще вечером его видели, он спать ложился. А утром канул. Раз и навсегда. Если такое возможно, разве это не ужас? Разве нет? Разве это не кошмар, когда человек с лица земли исчезает? И от него не остается ничего, кроме сундучка с одежкой, пары обуви и молитвенника? И потом, даже через десять лет, о нем ни слуху ни духу?»
Я остаюсь в зальчике, потому что люди согревают меня. Наверху, в моей комнате, — холод собачий. Огонь погас, а топить заново не хочется. В теплой комнате мне даже не спится. Славная чугунная печурка у меня в комнате. Она быстро накаляется, но вскоре остывает. То же самое происходит и с комнатой. В зальчике я присоединяюсь к игрокам, когда они пьют водку и режутся в карты. Я сажусь в их теплый круг, если уверен, что художник сюда уже не придет. Ему бы не понравилось, что я с ними в одной компании. Может, ему просто сказать об этом. Почему я умалчиваю? Не надо перед ним стелиться. Правда, иногда он сам засиживается с игроками, расспрашивает инженера о чем-нибудь, что связано со строительством, или просит живодера уточнить кое-что в его рассказах о войне. «Это было в Полтаве?» — любопытствует он, чтобы проверить правдивость свидетельств живодера. «Нет, — отвечает тот, — в Одессе». И, принимая во внимание, что Одесса уже фигурировала несколько дней назад в той или иной истории, в той или иной связи, художник склоняется к выводу, что байка основана на реальных фактах. Такие вопросы — ловушки, которые любит ставить художник. Если бы живодер ответил: «Да, в Полтаве», — это означало бы, что он грешит против истины. Или же подковырка художника формулируется так: «И тем не менее эта девушка осталась ему верна, так, что ли?»
Мне часто приходится приносить ему с кухни нагреватель для пива. Но он так долго держит его в кружке, что пиво уже в рот не возьмешь, тогда он говорит: «Это пить невозможно» — и отодвигает кружку. Он заказывает одну задругой и не выпивает ни глотка. Когда он уходит, всё достается инженеру, или живодеру, или еще кому-то, кто окажется рядом. Иногда, отправляясь гулять, он прихватывает своего Паскаля, вытащит его вдруг из кармана, раскроет на какой-нибудь странице и воскликнет: «Вот великая мысль!» — делая вид, что вчитывается в текст, потом бросит взгляд на меня и снова засунет книгу в карман. «Блез Паскаль родился в 1623 году. Величайшая личность!» — произносит он в заключение. Порой мое бодрствование затягивается до двух часов ночи. Наконец в зале остаются инженер и живодер да еще хозяйка. И я сижу с ними. Вот на столе появляются карты, вот они расходятся по рукам. Хозяйка записывает ход игры. На стене тикают часы. За окном всё ежится от холода. «Еще полгода назад я держала собаку, овчарку», — говорит хозяйка, глянув в сторону окна и не увидев ничего, кроме страха. В зальчике тускло, глазам больно смотреть на свет, когда уже перевалит за полночь. Наверху, в своей комнате, я кажусь себе невероятно одиноким, не зная почему. Согреться не могу часами.
«Вот я стою перед деревом», — говорю я, но даже не знаю, что это такое, дерево. Что это? Да и будь передо мной человек, я не скажу, что это такое. Ничего я не знаю. Что-то вертикальное, холодное, а кроме того, темное. «А вы знаете?» — спрашиваю. «Я? — недоумевает живодер. — Чего я должен знать?» — «Ну, вот вы смотрите вверх, там черно, это тучи. Так ведь? А потом вы идете домой в хорошо протопленную комнату. Там сидят люди. А кто-то остается на кладбище. Вы знаете, что это?» — «Как что? Люди», — говорит он. «Да, люди». И вдруг становится холодно, меня знобит, мне уже пора домой, художник ждет меня. Я обещал ему поскорее вернуться, он поручил мне раздобыть в деревне ремешки для обуви. И вот я у сапожника, вот и ремешки. Я вышел и встал на деревенской площади. «Да, вот оно как», — сказал я себе. И тут же добавил: «Ремешки». Потом одним махом поднимаюсь на кладбище, чтобы еще кое о чем расспросить живодера. Как я оказался наверху, сам не помню, я совсем забыл, о чем хотел спросить живодера. Он стоит ровнехонько на том месте, где я его видел несколько минут назад в своем воображении, можно сказать, во сне.И одет он так же, как мне представлялось. Он вылезает из недорытой могилы, я сую в карман ремешки. «Я хотел у вас что-то спросить, но уже не помню что, — говорю. — Уже успел забыть». — «Меня?» — произносит он и снова спускается в могилу. Я вижу только его голову, делаю шаг и вижу спину. «Могила», — говорю я. «Как это?» — не понимает он. «Это ведь могила, не иначе? Глубокая могила». — «Ну, могила, а что?» — «Вы знаете, почему она такая глубокая?» — говорю я. Люди какое-то время блуждают по миру, который кажется им вполне пригодным для этого — кто говорит это? — а потом проваливаются в такую вот могилу. Кому пришло в голову выгуливать людей в этом мире или на той площадке, что так называется, с тем чтобы зарыть их потом в могиле, в своей могиле? «Вот старое дерево», — говорю я живодеру. «Да, — отвечает он, — старое дерево». И спустя какое-то время я так же говорю о каком-то человеке, не сознавая, что говорю то же самое: «Он уже старый, верно?» — «Да, — подтверждает живодер, — уже старый!» Еще вопрос: «Как там в доме священника? Холодно?» — «Да, — говорит он, — очень холодно, впрямьхолодно». — «А что в городе? Правда много народу?» — «Да, народу много», — говорит он. «А какая завтра будет погода? Можно надеяться?» — «Надеяться? Да, — отвечает он. — Надеяться-то можно». — «А почему рыть могилу понадобилось сегодня, если похороны только послезавтра?» — «Почему? Так послезавтра ж похороны, — говорит он. — Послезавтра, ближе к вечеру». — «Однако, должно быть, холодно там, внизу-то?» — «Да, должно быть, внизу холодно». Кто что об этом знает? Я спросил живодера, не собирается ли он назад тем же путем, что и я. Да, он пойдет тем же путем. Что, интересно, он носит в мешке за плечами? — подумал я. В деревню мы пошли короткой дорогой. Были бы у меня ботинки покрепче. Живодер говорит: «В войну здесь чего-чего, а уголовщины хватало. Даже после войны, когда я уже вернулся, тут из-за велосипеда или куска хлеба людям шеи ломали. Сами подумайте: французы выпустили заключенных, и они наводнили весь край, и всюду начались смертоубийства из-за одеяла какого-нибудь или старой клячи. А потом убивали в отместку! — сказал живодер. — Вам художник ничего об этом не рассказывал? Он ведь в войну и после жил с сестрой в Венге. Тогда крестьяне не больно-то с ними цацкались». Да, порой художнику приходилось ночевать на гостиничном чердаке, «все комнаты были заняты солдатами». Хозяина, кстати сказать, они арестовали, поставили к стенке и хотели уж расстрелять «неизвестно за что. Но в последний момент передумали, не убили». Целлюлозная фабрика в годы войны «работала только на армию». Самолеты всё норовили разбомбить ее, но либо разбивались о горные вершины, либо из-за плохой видимости улетали восвояси. Ему, живодеру, как вчерашнему вояке, приходилось неделями прятаться в сушильнях. «День-деньской спал в хлебах. Хлеба тогда стояли высокие. Ел сырую свеклу и жевал зерно, — рассказывал он. — В долине было совсем тихо». Но местами еще постреливали. Поезда не ходили. Ничего не было. «Мосты провалились под воду». На железнодорожном полотне — завалы из камней от взрывов на скальных склонах. «Перед домами часовых понаставили». И в тот же день, как их сняли, он выполз из жита и пошел в деревню. Он раздобыл себе старые портки и старый пиджак, снял военную форму и облачился в это старье. Потом отметился у бургомистра в управе, где все были рады целехоньким мужским рукам. Требовался могильщик. «Я тут же получил работу».
Живодером он стал спустя неделю, когда местные обнаружили в лиственничном лесу около двух сотен застреленных лошадей, от которых уже много дней шел жуткий смрад, но никто не знал точно, откуда им тянет, ветер дул с противоположной стороны, а иначе здесь не выдержали бы такой вони. «Мне пришлось вкалывать днями и ночами. Растаскивать в разные стороны убитых солдат и убитых лошадей. Лошадей-то мы просто сжигали. Большая была жаровня, — сказал живодер. — Солдат хоронили штабелями. Человек сто парней, прискакавших на этих лошадях невесть откуда. Никто этого не знает, и никому неведомо, кто их убил. Предполагают, что французские пулеметы поработали… Да, так думают». Когда я прощался с ним на площади, он сказал: «Всё трупами пропахло». И я пошел на почту.