Суд идет
Шрифт:
Принимать такую вельможную публику в нищенской обстановке нельзя. Вот и приходится вопреки своим убеждениям делать исключения в главных принципах.
Вся беда в том, что на эксперименты уходит все больше и больше денег. Рубль, брошенный на тротуаре, работает вяло. Он вызывает только ленивый поклон и еле теплящуюся улыбку. И как всегда в этих случаях — оглядку по сторонам: кто обронил.
Зато какое испытываешь наслаждение, когда видишь, как склоняется человек за десяткой. Особенно новенькой. Нашедший, как в судороге, припадает к земле и не оглядывается, не вертит головой в поисках, кто обронил. Десятка работает энергичней. В ней аккумулируются соблазнительность порока в десять
А сотня!.. Она, как солнце, слепит человека! Она на какие-то секунды туманит его рассудок. Человек на минуту забывает понятия о чести, достоинстве, приличии, совести… Подняв ее, он летит без оглядки, как стрела, выпущенная из лука…
Главное в этих экспериментах — выбирать места подальше от милиционеров, так как близость их отражается на чистоте опыта. Эмоции притупляются. Человек боится закона. Затруднением последнего времени является то обстоятельство, что для проведения опытов нужно все больше и больше денег. Работа в разгаре. А их приходится добывать с большим трудом. Приходится опускаться до этих противных моему существу нечестных махинаций и возиться с Шараповыми и Фридманами.
Если б исхлопотать у правительства разрешения пользоваться фальшивыми деньгами, то работа продвинулась бы значительно быстрей. Но с этим боюсь даже обращаться — схапают, сочтут за фальшивомонетчика и припаяют статью.
Подробное описание экспериментов даю в настоящем труде поглавно. Выводы — в конце исследования…»
Дальше шла первая глава. Она была названа «Описание тысячи случаев, когда человек наклонился за рублем».
Шадрин закрыл глаза ладонью и долго сидел неподвижно. Временами ему казалось, что он сидит на карусели и его кружит, кружит… Откуда-то доносится музыка, смех… Он открыл глаза, тряхнул головой и принялся читать дальше.
Два часа он сидел над рукописью Баранова, но, не дочитав ее до конца, встал, прошелся по кабинету и несколько раз ущипнул себя. «Эдак можно и самому дочитаться до белых столбов. Что-то в голове все плывет и словно переместилось куда-то в сторону…» — подумал он и закрыл «труд» Баранова в сейф.
Весь этот день он находился под тягостным впечатлением от прочитанной рукописи, из которой перед ним предстало много ярких, сочных картин, порою смешных, порою трагических. И за всем этим стояло отчетливо лицо Баранова, слышался его зловещий смех.
Работать в этот день Шадрин не мог. Он даже подумал: «Посади среди таких ненормальных здорового человека — через месяц он или закричит петухом, или объявит себя Александром Македонским».
И только поздно вечером, уже в постели, когда он засыпал, неожиданно пришла мысль: «А где же в рукописи следы Ленинской библиотеки? Нет ни цифр, ни сносок, ни извлечений из других работ… И в самом деле — почему я не подумал об этом раньше, когда читал записи?» Это Шадрина насторожило. Мысль его стала работать в критическом направлении. Он вспомнил лекции по судебной психиатрии, перед глазами проходила вереница демонстрируемых больных, старался припомнить признаки и симптомы при различных душевных заболеваниях, сопоставляя поведение ранее виденных больных с поведением и размышлениями Баранова, пытался поставить хотя бы приблизительный диагноз его болезни.
«Все-таки интересно, что он делал в Ленинской библиотеке?» С этой мыслью Шадрин снова почувствовал себя сидящим на карусели. Вот его кружит, кружит… Откуда-то доносятся приятная музыка и мягкие приглушенные голоса…
XIII
Снежинки медленно и плавно переворачивались в морозном воздухе. Они падали на застывшие в немом и вечном молчании памятники, на обнесенные железными изгородями холмики и могильные плиты, на покосившиеся
кресты, на продрогшие кладбищенские березы. Падая на обнаженные головы людей, на их лица, снежинки таяли, растекаясь маленькими прозрачными струйками. Не таяли снежинки только на восковом лице покойницы. Время от времени их смахивала заботливая рука уже немолодой женщины, стоящей у изголовья гроба. Это была мать Елены. Рядом с ней, прижавшись сиротливым воробышком с печальным личиком, ежилась в своей цигейковой шубке Таня. Время от времени бабушка склонялась над ней и целовала ее в пухлую румяную щеку.Проститься с покойной пришли ее сослуживцы, старые однополчане, с которыми Струмилины поддерживали дружбу. Произносили трогательные речи. Собственно, это были не речи, а последние прощальные обращения, перемешанные со слезами и приглушенными рыданиями.
Струмилин стоял у изголовья гроба и смотрел на покойную жену. Ему казалось, что она уснула. Его и без того худые щеки ввалились еще сильнее. Залысины крутого лба, казалось, глубже врезались в шелковистые пряди мягких волос, о которые он когда-то в юности ломал расчески. Теперь эти волосы поредели, пожухли и утратили свой прежний золотистый отсвет.
А снежинки все падали и падали серебристыми узорчатыми кристалликами на восковые мертвые венки. На траурной ленте, обвивающей гроб, было написано: «Дорогой жене и матери от мужа и дочери».
Всего лишь три человека не знали покойницу при жизни. Двое из них были могильщики, на лицах которых проскальзывало нескрываемое недовольство затянувшейся панихидой. Один из них, бросая косые взгляды на родственников и друзей покойной, нетерпеливо закуривал третью папироску. Играя от безделья лопатой, он время от времени ознобно — видать, после большого похмелья — подергивал плечами. Старенькая фуфайка плохо защищала от мороза его немощное тело. Он о чем-то приглушенно переговаривался со своим напарником, пожилым человеком с болезненным лицом астматика, который время от времени широко раскрывал рот и, как выброшенная на берег рыба, крупными глотками хлебал морозный воздух.
Покойницу при жизни не знала также молодая женщина, которая стояла чуть в стороне и не сводила глаз с постаревшего и ссутулившегося Струмилина.
Это была Лиля.
Кутая лицо в серую пуховую шаль, концы которой были заправлены под воротник черной котиковой шубы, она боялась, чтоб ее не узнал Струмилин. Ничего она не видела, кроме двух лиц: лица Струмилина и Тани. Глядя на осиротевшую девочку, в глазах которой уже затаилась печаль, Лиля беззвучно плакала, незаметно вытирая слезы шерстяной варежкой.
Последнее время Лиля много думала о Струмилине, о его больной жене, о дочери. И чем больше думала о них, тем дороже становился для нее этот оттолкнувший ее человек. Тайком, через соседку, она узнавала о семье Струмилиных, несколько раз пыталась даже поговорить с ним по телефону, но всякий раз, когда трубку брал сам Струмилин, она, затаив дыхание и бледнея от страха, поспешно вешала трубку и выбегала из телефонной будки. После этого Лиля часами ходила по улицам Москвы и постоянно ловила себя на мысли: неужели она ждет смерти Елены? «Нет, нет!.. Это безумие! Это нравственный садизм… Пусть она живет!»
Но не проходило и недели, как Лиля снова с тревогой набирала номер телефона квартиры Струмилиных и, когда слышала из трубки незнакомый старческий голос соседки, подробно расспрашивала ее о самочувствии больной Лены. Наивная, бесхитростная и, как видно, очень простодушная старенькая соседка Струмилиных притушенным голосом рассказывала Лиле о том, что дни Лены сочтены, что сам Николай Сергеевич ни днем, ни ночью не отходит от постели умирающей жены, что он очень измучился, одни глаза остались.