Свечи на ветру
Шрифт:
Они играли в тысячу.
Неслышно вошла мать Виктораса, высокая, костлявая, вся в морщинах, сбегавших высохшими ручейками к серебристому крестику на дряблой шее.
— Проводи его, мать, — повернул к ней коротко стриженную голову рыбак Викторас.
— Идем, сынок, — прошамкала старуха.
— Я… я… подумаю, — сказал. — В случае чего через Пранаса…
Никто не ответил, словно меня в избе и не было.
Изо рта старухи пахло тленом. Я слышал за спиной ее нетерпеливое дыхание. Она шелестела своей юбкой, как дерево последней листвой, и от ее шелеста дорога к крыльцу казалась непостижимо длинной, полной смутной, нахлынувшей на сердце,
От рыбака Виктораса я успел еще к вечернему молебну в синагоге, где надеялся встретить Гутмана и расспросить его о Иосифе.
Обычно Гутман молился по вечерам, когда у него было меньше работы. Придет, бывало, встанет у амвона, пожует губами молитву и начнет шушукаться с соседом — мельником Ойзерманом. Мельник Ойзерман лучше всех в местечке разбирался в помоле и в политике. Он даже метил не то в правительство, не то в сейм, но его провалили на выборах.
— Не будь я евреем, — убеждал всех мельник, — я бы набрал большинство.
Как бы там ни было, мельнику Ойзерману пришлось остаться евреем, а в сейм попал директор гимназии Пранайтис.
Когда я вошел в синагогу, мельник и доктор дожевывали молитву. Я пристроился рядом с ними и для приличия зашептал затверженные в детстве слова. Гутман покосился на меня, а Ойзерман два раза заговорщически кашлянул. Но я на его кашель не обратил никакого внимания. Пусть кашляет, сколько ему заблагорассудится. Не сдвинусь с места, пока не выужу у доктора что-нибудь о Иосифе.
Меня заметил и служка Хаим. Обрадовался. Мелкими шажками подошел и пробормотал в спину:
— Твое место в другом месте, Даниил.
Но я и ухом не повел. Разве господу важно, где кто стоит?
Служка Хаим потоптался, извинился взглядом перед Гутманом и Ойзерманом и недовольный удалился.
Как только Хаим ушел, мельник и доктор зашушукались по-древнееврейски. В заключение Ойзерман сказал:
— Помяните мое слово, доктор. Мы еще от ваших защитников поплачем…
— Почему моих? — насупился Гутман.
— Не пришлось бы нам улепетывать отсюда, как от Гитлера, — сокрушался мельник.
Проще, конечно, было бы зайти к Гутману домой, а не ждать, пока он нашушукается с мельником в синагоге. Но мне не хотелось лезть на глаза Юдифь. Еще подумает, будто я пришел не из-за Иосифа, а из-за нее… Я и на день рождения не приду. Пусть празднует со своими шенделями-менделями… мясником и прочими…
— Правительство не допустит, — сказал доктор и покосился на меня.
— Когда у правительства столько танков, на него рассчитывать нечего.
— Но есть же договор!
— Что такое договор? Договорились однажды волк и заяц, составили договор на снегу. А что случилось, когда снег растаял, вы знаете? Волк сожрал зайца, — жарко прошептал Ойзерман. — Ты что подслушиваешь, миленький? — пристыдил он меня.
— Я не подслушиваю. Я молюсь.
— Тебе же ясно сказали: твое место в другом месте.
— Я хотел спросить господина доктора насчет Иосифа, — выпалил я.
— Жив твой Иосиф, — буркнул доктор. — В Еврейской больнице он. Не мешай.
Больше в синагоге мне нечего было делать, и я побрел мимо амвона к выходу.
Давно в местечке не было такой сухой и спокойной зимы, думал я, глядя в окно на заснеженные сосны, на безоблачное, как лицо раввина, субботнее небо и кладя последние мазки на вывеску, предназначенную для мужского мастера Лео Паровозника. За три месяца ничего не случилось, никому не взбрело в голову родиться или отправиться на тот свет. Если не считать господина Натана Пьянко и русских,
не было ни одного события, достойного внимания базара или синагоги. Исчезновение господина Натана Пьянко взбудоражило местечко и раскололо его, как топор полено. Одни превозносили владельца мебельной фабрики за невероятную прозорливость, другие, наоборот, хулили за горячность: напрасно, мол, почтенный человек бросил все свое добро и бежал невесть куда. Третьи, такие, как служка Хаим, уверяли, будто реб Натан не из тех, кто бросает все свое добро, и вообще такова еврейская доля: бежать, бежать, бежать, сперва от римлян… потом от испанцев… потом от немцев… и вот…Евреи кипятились, доказывали друг другу свою правоту, выгребая ее пальцами из ржавчины бород, расходились ни с чем и по ночам видели тревожные сны. Но никому ни разу не приснился Иосиф. Куда ему до хозяина мебельной фабрики!
Никогда еще ремесло могильщика не казалось мне таким бессмысленным и неблагодарным. Вспоминают портного, сшившего заурядный пиджачишко, сапожника, приколотившего глупый каблук, водоноса, притащившего на плечах два ведра речной воды, а могильщика забывают, как только приходят с кладбища, сунут в руку денежку и откупятся от смерти на миг, на день, на год. Откупятся и забудут.
Так и меня забудут, думал я, глядя на заснеженные сосны и безоблачное, как лицо раввина, субботнее небо. Отдам Лео Паровознику вывеску, утешал я себя, и поеду в город, в Еврейскую больницу. С тех пор, как я с бабушкой ездил к моему отцу Саулу в тюрьму, я в городе больше не был. Больница, конечно, не тюрьма, туда, наверно, и без пропуска пускают. Поеду к Иосифу и останусь там навсегда. Если и вернусь обратно в местечко, то только из-за лошади. Не будь лошади, я мог бы и не возвращаться. Как подумаешь, всегда что-то мешает человеку начать все сначала: то ли лошадь, то ли другой человек.
Вывеска была готова. С завтрашнего дня над парикмахерской моего первого учителя господина Арона Дамского будет красоваться голова английского министра. Если министр такой хороший, как о нем пишут в еврейской газете, пусть послужит не только родной Англии, но и старшему подмастерью Лео Паровознику.
Лео Паровозник пришел вовремя, как и обещал, отряхнул с башмаков снег, вытащил из-за пазухи сверток и, дыша на меня морозом и нетерпением, бросил:
— Ну, брат, показывай!
Я принес и поставил перед ним вывеску.
— Ух ты! — задохнулся от восторга Паровозник. — Ты просто Рем и Брандт.
— Кто? Кто?
— Темный ты человек, — пожалел меня Лео. — Рем — французский художник, а Брандт — немецкий. Ай да молодец! Ай да байстрюк!.. А министр-то, министр! Как вылитый, негодяй!
Лео похлопал меня по плечу, и восторг его вдруг вытек, как вода из проколотой мозоли.
— Сколько с меня? — подавленно спросил он.
— Сколько не жалко.
Лео извлек монету и припечатал ее витязем к столу.
— Давай выпьем, — предложил он и бережно опустил на стол сверток. — Душа болит. Главная субстанция человека, как сказано в одной книге.
— Главная чего? — невежество так и перло из меня.
— Станция, — охотно повторил Паровозник. — Через нее, брат, все поезда проходят. Ни один не пройдет мимо. Остановится и наследит. — Лео еще раз посмотрел на вывеску и горестно воскликнул: — Как себе хочешь, а из-за нее и на каторгу не страшно…
— Из-за станции?
— Из-за вывески, — твердо заявил Лео. — Сил моих больше нет. Если старая еще раз пикнет, я убью ее или прирежу американской бритвой.