Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Может быть, попросить глухонемого Авигдора? В конце концов что от него требуется: натопить избу и напоить лошадь. Посулю ему пять литов. Такие деньги на улице не валяются. Служка Хаим давно прочит его в могильщики. Но как же Авигдору объяснить мою просьбу. Бабушка, та умела говорить по-глухонемому. Она Авигдору даже в любви объяснялась. В шутку, конечно.

Когда Авигдор был помоложе, он тесал камни и мостил дороги в соседних местечках. Лучшего каменотеса во всей округе не было. Может, потому, что камни глухи и немы, как он, и поддавались его тесаку легче, чем другим? А может, потому, что он не слышал и вкладывал в удар всю свою силу: безропотно

и без остатка.

— Я хочу съездить в город, к Иосифу, — сказал я Соре-Брохе, жене Авигдора, когда та отворила мне дверь хаты. — Может, реб Авигдор согласится пожить денек-другой на кладбище?

Соре-Брохе окинула меня взглядом — словно кипятком ошпарила. Ни у кого в местечке не было в глазах столько кипятка, сколько у жены Авигдора.

— Я ему заплачу, — добавил я.

— Авигдор! — тоненьким голоском закричала Соре-Брохе, и, к моему удивлению, он услышал ее и слез с печки. — Работа есть, — проворчала она, и странными жестами, как будто пустилась вплавь по воздуху, стала объяснять мою просьбу.

Авигдор выслушал ее, улыбнулся и что-то пробормотал.

— Он согласен, — перевела его бормотание Соре-Брохе. — Ему бы только смотаться из дому. Хоть бы он разок не вернулся, — снова ошпарила она меня своим кипятком и выдохнула: — Гони деньги!

— Вот, — сказал я и протянул ей монеты.

— Иди, иди, несчастный, — повернулась Соре-Брохе к мужу. — Тебе только на кладбище жить, могила ходячая!

Авигдор не двигался. Он слушал ее и улыбался, а я смотрел на его широкие плечи, на его тяжелую, как бы высеченную из булыжника голову, заросший усами рот, из которого хрипло и бессвязно пробивалась немота. Так из-под коряги пробивается подземный ручеек — несмелый и обреченный.

— А под мышкой у тебя что? — спросила Соре-Брохе, впиваясь в меня взглядом.

— Курица, — сказал я.

— Курица? — хохотнула женщина. — Давай ее сюда!

Соре-Брохе вырвала у меня птицу и принялась прощупывать ее своими почерневшими пальцами. Курица недовольно закудахтала, а Авигдор счастливо улыбнулся.

— Чего ты улыбаешься, несчастный? — напустилась на него Соре-Брохе. — Тебе что соловей, что курица, а мне из нее суп варить, из дохлятины эдакой. Не мог принести получше? — пристыдила она меня.

— Я нес ее не вам, а к резнику, — сказал я. — Кто же едет к больному с пустыми руками?

— Так ты ее в больницу?! — разъярилась Соре-Брохе. — Дохлой курицей вздумал расплатиться за добро? Что ж, вези ее, вези. Обрадуется твой Иосиф! А ты, — обратилась она к мужу, — ты сиди дома.

Соре-Брохе швырнула курицу, та взмахнула крыльями и, пролетев над столом, опустилась на подушку в изголовье кровати.

— Кыш, кыш! — рассвирепела Соре-Брохе. — Кыш, проклятая.

Мы с Авигдором бросились ее ловить, но курица носилась по избе как ошалелая, и ее кудахтанье становилось все яростней и зловещей.

— Сволочи! — запищала Соре-Брохе. — Сволочи! Не надо мне ваших кур! Не надо мне ваших денег! Подавитесь ими! О, моя несчастная жизнь! О, мое горе черное!

Она вдруг заплакала в голос, и по ее дряблому лицу потекли слезы, смывая с него все: и морщины, и злость, и обиду.

Авигдор поймал курицу и принялся ее гладить своими могучими руками, и губы его что-то шептали, и я готов был поклясться, что слышу, как он называет по имени эту женщину, с которой прожил несметное количество лет, может, сто, может, тысячу, а может, и еще больше.

— Я отдам вам всех своих кур, — пообещал я Соре-Брохе, когда

мы вышли на улицу.

Авигдор глянул на меня из-под лохматых, все еще молодых бровей и, обернувшись к хате, провел ладонью по моим глазам, как бы застилая от меня обильные слезы Соре-Брохе, ее крик и собственное несчастье.

— Понимаю, — сказал я, сжимая под мышкой курицу, косившуюся в последний раз на божий мир.

Авигдор все еще что-то бормотал. Снег студил его рот, полный невысказанных слов, теснивших гортань и мучивших душу. Он, видимо, рассказывал мне про свою жизнь, неровную, щербатую, как местечковая мостовая. Соре-Брохе была его второй женой. Первая от него сбежала с каким-то коробейником. Соре-Брохе он взял, как говорили в местечке, с позором. Через шесть месяцев мальчонку отнесли к раввину и тот нарек его Довидом.

Позор утонул в озере, которое с тех пор прозвали Довидовым.

Соре-Брохе тогда повредилась в рассудке.

Каждой весной, как только озеро освобождалось ото льда, она спешила к нему, сбрасывала с себя на берегу одежду и входила в воду с такими словами:

— Довид! Дитя мое! Хватит купаться, ты простынешь. Пошли, мой мальчик, пошли.

Так она простаивала в воде до вечера, пока Авигдор не возвращался с работы и насильно не вытаскивал ее на берег.

На берегу Соре-Брохе отказывалась одеваться, и зеваки простодушно разглядывали ее, голую и молодую.

Дернул же меня черт сказать про резника, корил я себя, глядя на Авигдора. Ни одна курица на свете не стоит того, чтобы кто-то из-за нее пролил слезу — будь та курица хоть царская и клади она золотые яички. Завтра же я велю Авигдору переловить всех наших кур, отвезу свадебному музыканту Лейзеру дрова и ведерко керосину: из-за меня никто не должен стыть и плакать. Разве я не хочу, чтобы все были счастливы? Почему же я каждый божий день встречаю только несчастных? Как подумаешь, Ассир Гилельс, сын мясника, и тот несчастен. Да что там Ассир — сам господин пристав, перед которым все спину гнут, ходит как в воду опущенный. Что, человек вообще не может быть счастливым? Для чего же тогда господь бог трудился в поте лица целую неделю? Для скота и для гадов ползучих?

Когда же он снова вспомнит о человеке? Когда?

Авигдор проводил меня до дома резника Самуила и, пробормотав что-то, вернулся восвояси. А вдруг Соре-Брохе опять свихнется? С ней это часто бывает, хотя она уже много лет не ходит к озеру и не зовет своего сына.

— Он не любит меня, — сказала она однажды. — Если бы любил, послушался. Пусть купается.

При жизни бабушки я ни разу не ходил к резнику. От крови меня тошнило, и я зажимал рот, чтобы не вырвать на пол, где на старых, никем не читанных газетах, бывало, синели обезглавленные гуси. Но то было давно, когда я был маленький и не понимал, какой безысходно жестокой бывает бедность.

— Здравствуйте, — сказал я в сенях, где вместе с моей курицей дожидались кошерной казни напыщенный индюк и легкомысленная утка с клювом, похожим на обувной рожок. — Что, реб Самуила нет дома?

— Реб Самуил всегда дома, — ответила баба с индюком, прислуга владельца местечковой бензоколонки Эфраима Клингмана. — А ты, что, торопишься?

— Тороплюсь, — сказал я.

— Куда ж ты торопишься? — пристала ко мне баба с индюком.

— Куда надо.

— А куда надо? — не унималась она. — Как ты думаешь, Рива, куда торопится могильщик, когда все живы? — обратилась она к другой бабе, тоже прислуге, принесшей на заклание утку.

Поделиться с друзьями: