Свечи на ветру
Шрифт:
— А разве у вас их нет? — удивился Паровозник.
— Нет.
— Ваши евреи не умирают?
— Умирают. Но такого кладбища в Тобольске нет.
— Где? Где?
— Есть такой большой город в Сибири. Тобольск. Я там родился.
— Понятно, — удовлетворился Лео. — Можно задать вам пару вопросов?
— Задавайте, — холодно произнес танкист.
— Не знаю, как у вас в Тобольске, но когда у нас еврей говорит: пару вопросов, то у него их на самом деле тысячи. Тысячи тысяч… Миллионы.
— А вы задайте главный, — посоветовал младший лейтенант Коган.
— Видите ли, весь мой миллион состоит сплошь из главных вопросов. Первым делом я хотел бы у вас спросить насчет парикмахерских. Кому они у вас принадлежат?
— У
— Даже парикмахерские?
— Даже.
— Ясно, — горестно протянул мужской мастер.
— Больше вопросов нет? — вежливо осведомился военный.
— Есть один, но уже не главный. Зачем, скажите, пожалуйста, народу парикмахерские? Хотел бы я знать, что понимает в брадобрейном деле ваш народ и наш народ?
Вопрос привел младшего лейтенанта Когана в замешательство, а может, он его просто не понял. Мужской мастер Лео Паровозник частенько выражался замысловато и недоступно. Книги его вконец испортили. Я был зол на Лео и не скрывал своей злости. Распоряжается на кладбище, как в своей — покамест не совсем еще своей — парикмахерской, пристает со своими бедами, как будто больше и поговорить не о чем. Младший лейтенант Коган впервые видел еврейское кладбище, а я впервые видел живого еврея в русской военной форме. Правда, мой отец Саул на фотографии тоже носил военную форму, но по сравнению с этой стеганкой, этим потрясающим шлемом и этими высокими; хрустевшими, как кролик капустой, сапогами она выглядела убого и совсем ему не шла. Мне хотелось остаться с Коганом наедине и расспросить его о том, о сем. Когда еще судьба занесет на кладбище еврея-танкиста? Наверно, никогда. Сюда старожилы местечка не часто наведываются, а уроженцу Тобольска и подавно тут нечего делать. Пришел раз, посмотрел на чужие надгробия и — рассказывай целый год в своей Сибири.
Я порывался спросить у младшего лейтенанта Когана, все ли евреи в России могут стать танкистами или только особенные, такие, как наш Ассир Гилельс или Шендель Ойзерман. Неужели там и мельницы, и мясные лавки принадлежат народу? И еще мне хотелось узнать, может ли там, в России, надеть полицейскую форму некрещенный или обязательно надо креститься.
— Его отец сидел, между прочим, в тюрьме, — сообщил мужской мастер Лео Паровозник.
— За что же он у вас сидел? — сжалился надо мной танкист. Я, видно, слишком просительно смотрел на него, потому что на сей раз он обратил на меня внимание.
— За политику, — выпалил Лео. — Ему порядки наши не нравились. А вам ваши нравятся? — ошарашил он танкиста.
Я был готов ударить Лео. Чего, балоболка, лезет не в свое дело? Взял бы вывеску и мотал бы отсюда.
— Евреи уж такой народ, они вечно чем-то недовольны, то порядком, то беспорядком, — глубокомысленно заключил Паровозник.
Танкист насупился и зашагал к пуще.
— Приходите ко мне бриться, — сказал на прощание мужской мастер Лео Паровозник.
— А я бреюсь сам, — ответил Коган.
— Сами? Вот почему у вас парикмахерские принадлежат народу! — воскликнул Лео и подавленно поплелся к хате.
— Я провожу вас. Отсюда до пущи рукой подать, — сказал я, когда мы с младшим лейтенантом Коганом добрались до расколотой молнией сосны.
— У вашего приятеля миллион вопросов. А у вас что, ни одного? — спросил танкист и остановился.
Из пущи доносился глухой рокот.
— Ваш отец мельник?
— Мельник? — рассмеялся Коган. — Мой отец актер. Понимаете? В театре играет. А мать — бухгалтер. Деньги считает.
Глухой рокот все еще доносился из пущи. Он нарастал, и на кладбище дрожали сосны, небо затягивали тучи, сулившие обильный снегопад.
Я сидел на колченогом табурете, чистил схваченную морозом картошку, бросая очищенные картофелины в чугунок, и мысли мои еще долго не могли оторваться от младшего лейтенанта Когана, его далекого
города Тобольска, где нет еврейского кладбища и, стало быть, никто не может стать могильщиком, каким бы круглым сиротой он ни был.За окном валил густой снег, и я не сразу узнал пробиравшегося к избе служку Хаима, заметенного белой божьей благодатью. Уж ежели Хаим выбрался в такую погоду на кладбище, значит, случилось что-то необыкновенное — скончайся сам местечковый раввин, он не стал бы мучить свои истерзанные ревматизмом и преданностью господу ноги. Хорошо служке в костеле, он может преклонить колени, а в синагоге стой да стой, пока не свалишься замертво.
Что же случилось, гадал я. Может, Хаим спешит ко мне с радостной вестью? Но радостные вести посещали Хаима так же редко, как богатые родственники бедного. Нет, на посыльного госпожи радости он был меньше всего похож. Чтобы мчаться к другому с радостью, она должна быть немножко и твоей. А что за общая радость могла быть у меня и у Хаима? Может, его прислала Юдифь? Но она его и знать не знает. Потом какой смысл кого-нибудь присылать, если тебе сказать нечего. День рождения давно прошел. Шендель Ойзерман по прозвищу Жаботинский, видно, весь вечер танцевал с именинницей. Здорово он, черт, танцует! Даже на католические танцы ходит. В доме Гутмана играл патефон — странная штука с голосом счастливой еврейки: поет и поет. Интересно, был ли у Юдифь Ассир?
И все же, зачем служка Хаим променял нетопленную синагогу на пургу?
Я смотрел, как Хаим рукой пытается раздвинуть полог снега, и думал, что, с чем бы он ни пришел, надо почистить картошки и на его долю. От горячей картошки с селедкой Хаим никогда не откажется.
— Прок-проклятый снег, — сказал Хаим, переступив порог. — Прости меня, господи.
Ему не нравились ни снег, ни дождь, ни солнце. Хаим обожал только ночь и звезды. Все в местечке об этом знали и подтрунивали над служкой. Выйдет, бывало, во двор, задерет ржавую голову и уставится на небо. А однажды Хаим даже забрался на крышу синагоги — дыру якобы починить — и впервые в жизни пропустил утренний молебен, потому что злоумышленники, сукины дети, стащили лестницу, решив осрамить его перед людьми и поссорить с богом. Другому всевышний никогда не простил бы такое, а Хаиму все сошло с рук: господа не проведешь, говаривал служка, он знает, кто куда заглядывает. Вы заглядываете друг другу в души и карманы, а я устремляю свой взор вон куда!
На сей раз Хаим заглянул не на свод небесный, а в чугунок, где в ледяной воде стыли очищенные картофелины — земные звезды всех бедняков и голодных.
— Кто же так толсто шелуху срезает? — упрекнул меня Хаим.
Если он пришел сюда учить меня, как надо чистить картошку, то он зря маялся. Нечего было переться сквозь непогодь, мог бы выбрать для назидания и более погожий денек.
— Пока она закипит, — сказал служка, — мы с тобой все и уладим.
Хаим отогрелся, и с его поношенного пальто на пол капала вода. А может быть, и сама бедность.
— Тебе здорово повезло, Даниил, — не дал он мне опомниться. — Такое случается раз в жизни.
— Какое?
— Счастье, — сказал служка, и его лицо, мокрое от доброты и снега, озарила улыбка.
От неожиданности я стал еще толще срезать шелуху и кидать ее вместо картошки в чугунок. До картошки ли человеку, когда с ним говорят о счастье.
— У тебя, что, шелуха заместо говядины?
Улыбка трепыхалась на лице Хаима, как мотылек на захиревшем сосновом сучке, и от нее, такой случайной и робкой, во мне крепло предчувствие необыкновенного, доселе неизведанного. Недаром служка пробирался сквозь пургу и ветер. Так и должно быть на свете, уверял я себя, так и должно быть: в один прекрасный день кто-то приходит к тебе и сообщает такое, отчего душа переполняется ликованием, как почки цветением. Никого не минует тот день, даже тех, у кого он последний.