Свидетель
Шрифт:
– По Москве я перемещаюсь на лучшем в мире транспорте - московском метро, а за границу обычно езжу на танках.
Иткин не улыбнулся.
– Вы угадали. Только на танках мы туда не доехали.
Он объяснил мне, куда не доехали наши танки. Это была та часть немецкой земли, где все еще стояли другие танки - американские.
Итак, надо было уезжать, снова ехать в ту страну, в которой я родился. Двигаться в направлении того квадрата топографической карты, что выцветал на моей стене.
Видно, я слишком много курил в ту ночь, ночь после разговора с Иткиным - и все на пустой желудок.
Много
Надо было тоже ехать, только в иную сторону, к другим иностранцам, в большую и богатую европейскую страну. Теперь моя любовь к путешествиям приобрела совсем другое свойство - в дороге можно рассматривать пейзаж, тщательно его запоминая.
Только записи мои были иные, чем прежде.
В них не было общей темы, мысли расползались, но и это было хорошо. Я знал, что вернусь в свою страну, где можно любить и ненавидеть, где важно каждое сказанное слово, и воздух пропитан болью нового времени. Так же, как изучали когда-то тоскующего Редиса аэродромные таможенники, меня - через месяц или чуть больше - будут так же изучать другие, а может, те же самые.
Я вспомнил, как давным-давно, в совсем другой жизни, ехал в поезде обратно на Родину, и будили меня сумасшедшие торговые поляки истошными криками:
– Очки-часы!
Кричали они это, делая все мыслимые ошибки в ударениях. Родина моя теперь уменьшилась - на несколько часов езды в эту сторону.
Отчего-то я подумал об отце и подумал спокойно о том, что, вот, хорошо, что он ушел вовремя. Как всегда, тщательно все обдумав, разобрав все бумаги, уничтожив те из них, которые считал заслуживающими того, отец достал из сейфа наградной, дареный еще Серовым пистолет и сделал свое дело.
Мы не были никогда с ним близки, и только сейчас я понял, как мне не хватает его в этом мире. Впрочем, он бы вряд ли обрадовался моей нынешней жизни. Все происходит вовремя. Это была несколько циничная мысль, но я думаю, что он бы не обиделся.
Надо уезжать.
Но перед отъездом я еще увидел свою бывшую жену. Она была счастлива.
Мы случайно встретились на улице, и несколько секунд я любовался ею - так красиво она шла, раздвигая коленями летнее платье.
Стоя посреди тротуара, мы перебрасывались ничего не значащими фразами, а люди обходили нас, не соприкасаясь.
В руках она держала одну из тех странных черных папок с золотой окантовкой, которые выдают деловую женщину.
– Да, - сказал я про себя, - скоро я сношу все свои вещи, подаренные тобой. А я ношу вещи долго, и приведенное выше обстоятельство что-нибудь да значит. Итак, пройдет какое-то время, и нас перестанет связывать даже одежда.
Попрощавшись, я шел по улице, будто оцепенев, и вспоминал ее лицо, которое всегда буду помнить.
Перестану ли я любить ее? Я никак не мог разобраться в своих чувствах. Или, думал я, любовь не уходит, а просто новые люди попадают под ее облучение, а те, кого ты любил раньше, делают шаг назад, не уходя насовсем.
Придя домой, я стал писать, но не историю городского мальчика, а очередное письмо в Германию.
Я писал о том, как старик кормит голубей, и что никто ему не звонит. Я размышлял о голубях на бумаге и снова приходил
к выводу, что голубь очень удобная птица. Однажды он улетит и не вернется, и старику это будет легче, чем узнать о его смерти.И еще я писал об уличных музыкантах, о том, что теперь, летом, можно идти по городу, попадая из одной мелодии в другую.
Внезапно мне позвонил Багиров, и мы договорились встретиться этим же вечером.
Он похудел, и в глазах моего друга появился недобрый огонек. Удивительно, что Багиров изменил своему щегольству в одежде. Теперь она была проста и неброска.
Темнело.
Мы шли по улице Горького, ставшей Тверской и Багиров с ненавистью смотрел на уличных проституток и их сутенеров. Дело в том, что рядом с моим домом, в маленьком дворике было у проституток гнездо, и каждый вечер сутенеры собирали их там. Сутенеры были при деле, они осматривали своих подопечных, как командир осматривает солдат на плацу - подшит ли воротничок, начищены ли сапоги, и так же, как командир на построении, давали наряды на работу.
Меня эта процедура скорее веселила, иногда я даже здоровался с некоторыми девушками, когда шел слишком поздно домой, и, разумеется, когда рядом с ними не было их хозяев.
Ненависть Багирова меня удивила.
– У тебя злой взгляд. Раньше, когда ты сидел в ларьке, ты не был таким бешеным.
– Насмотрелся.
Я вспомнил старика, продававшего свистульки на южной набережной, добродушного поклонника публичных казней, и открыл, что взгляд Багирова стал в точности таким же, как взгляд свистулечника.
Мы пришли ко мне и тихо, потому что мой хозяин уже спал, начали вместо водки пить плохой, но, что его извиняло, заваренный, как деготь, чай.
Затылок Багирова уперся в коричневый край Памира.
Все так же горел мертвенный хирургический свет за моим окном, сочилась вода из крана.
– Нечего говорить про потерянное поколение, нужно делать дело, - говорил Багиров.
– Какое дело, сначала определись. Всю дрянь, которую люди плодят, обычно прикрывают этим словом. Дело... А что такое дело?
– Ты знаешь, я вернулся в армию, - сказал он, посмотрев мне в глаза.
И, помедлив, прибавил:
– Ну, не совсем в армию, но это неважно.
По коридору зашаркал проснувшийся старик и, пожурчав в туалете, отправился в обратный путь.
Что значило "не совсем в армию", я не понял, а он все равно бы не рассказал. Но все же Багиров вернулся в армию. Что теперь с ним будет, непонятно.
Я слушал его внимательно, потому что это был вариант моей судьбы. И Багиров говорил об этом нашем общем отрезке жизни.
– Я не понимаю тех офицеров, кто сейчас жалуется на безденежье. В присяге, которую мы давали, было все сказано о тяготах и лишениях. Наша профессия была - умирать, и нас об этом предупредили. А теперь эти люди жалуются, что у них нет квартир.
– Умирать - за что?
– спросил я.
– Умирать по приказу государства. Это неважно, за что.
– Ты не хуже меня понимаешь, что умирали наши с тобой друзья за очень разные вещи, и за всякую дрянь в том числе, и, в конечном итоге...
– Ты ничего не понимаешь! Ты говоришь о военном чиновнике, человеке, который выезжает на маневры к восьми, и возвращается домой к ужину, а я говорю тебе о воинах.