Свидетель
Шрифт:
Я вспомнил нашего инструктора по рукопашному бою, который говорил: "Если перед самураем лежит несколько дорог, то он выбирает тот путь, который ведет к смерти".
– Это все очень красиво, - заметил я, - но помни, что мы с тобой одиноки, и нечего нам терять. А чем виноваты офицерские жены?
– Они вышли замуж за воинов.
– А дети?
Он пропустил мой вопрос и продолжил:
– Каждый должен быть на своем месте. Я буду на своем.
– Не страшно?
– Не страшно. Мне все зачли. И звание тоже.
Но я знал, что все же ему страшно, потому что мы служили в другой армии другого времени,
До первой крови, разумеется.
И теперь Багиров хотел возвращения в прошлую жизнь. Армия влекла его, он считал, что она застоялась. Солдаты сходились с крестьянками, сажали капусту. А сажать капусту было позволено лишь крестьянам да одному отставному римскому императору. Остальные императоры не могут менять свою жизнь. И солдаты не вправе менять свою жизнь.
Только естественным продолжением рассуждений Багирова должно быть приказание воинам время от времени убивать кого-нибудь.
– Все не так просто, все не так просто. Помнишь нашу присягу, я, например, помню ее наизусть - "Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооруженных Сил, принимаю присягу и торжественно клянусь быть честным, дисциплинированным и бдительным воином, строго хранить военную и государственную тайну..." Я уже не гражданин этого государства, его просто нет, нет ни Советской Родины, ни Советского Правительства. Жизнь освободила меня от этой присяги, а присягают единожды. И я благодарен жизни, за то, что не надо ни убивать, ни умирать по этому поводу. Сейчас ты скажешь, что нельзя умирать за славу, а нужно - за идею. Это вранье. Умирать вообще не нужно, нужно жить. Знаешь, я чувствую большую неправду, разлитую в воздухе, а где источник - мне неизвестно. Видимо, эта зараза - во всех нас, и что делать - непонятно.
– Что делать - понятно, - веско ответил Багиров.
– Наш путь - путь воинов, и если ты не признаешься себе в этом, то только отдаляешь свой выбор.
В расстегнутом вороте рубашки была видна цепочка, а на ней - смертный медальон, коричневая пластинка, с чужой фамилией и номером части, в которой он никогда не служил. Медальон был десантный, даже с надписью по-английски "airborn troops", и зачем он таскал его с собой, я не понимал. Кажется, он махнулся с кем-то этим медальоном, подобно тому, как менялись в старину нательными крестами. Но и в этом я был не уверен.
Медальон смертника. Я отогнал от себя этот образ.
– А ты не пробовал снова начать писать, ну там стихи...
– спросил я невпопад и сразу же понял, что сделал ошибку.
Этого не надо было спрашивать, это было у него больное место.
И мы заговорили о женщинах.
– Отношения с бывшей женой должны быть похожи на самурайский меч - так же холодны и так же блестящи, - говорил он, затягиваясь длинной сигаретой. Тонкие ноздри Багирова ловили только что выпущенный дым.
"Пижон, навсегда пижон, - подумал я.
– Хотя есть у тебя своя правда. Но пока она - не моя. И снова, но уже про себя, я подумал, что не стоит умирать ни для чего - ни для денег, ни для Чашина, ни для государства. Надо жить, и никто не может посоветовать - как".
А потом я снова вспомнил о своей жене: "И все же я не могу ее ни с кем делить".
Спали мы недолго,
Багирову нужно было куда-то, и я не спрашивал, куда.Мы вышли в жаркое летнее утро, наполненное шумом машин и грохотом отбойных молотков. Но жара уходила, через несколько дней появились на улицах девочки в белых фартучках, несущие цветы, настал прохладный сентябрь.
Однако и он подошел к концу.
Я обнаглел окончательно и снова попросил недельный отпуск.
Хозяин мой скривился, но промолчал.
"Он боится меня", - недоумевал я, - "но почему? Другой бы давно меня выгнал. Ну да ладно, не мое это дело".
Я поехал за клюквой - это так называлось. Между Москвой и Питером, сойдя с поезда, я долго шел к клюквенным болотам. Сначала стояли ясные дни, потом парило, а затем начались дожди. Несмотря на это, торфяники курились, потому что внутренние пожары жили где-то под поверхностью.
В пропитанном водой воздухе стоял не то дым, не то пар.
Я со своими неблизкими знакомцами жил в палатках на краю огромного болота.
Ведра и канистры наполнялись твердыми, еще розовыми, а не красными ягодами. Кто-то ходил за грибами, а я путешествовал по лесам - до далеких озер и обратно, по заброшенным дорогам к заброшенным деревням...
Дождь время от времени загонял меня в пустой умирающий дом или под большое дерево.
"Если вам дорога жизнь держитесь подальше от торфяных болот", - бормотал я про себя.
– "Если вам дорога жизнь... Ни черта, откуда я знаю, что мне дорого".
В последний день моей жизни на болоте сборщики начали пить непривычно рано, у костра пели, и девушка, освещенная бликами, плясала, заводя руки за голову...
Ночь сочилась дождем, водка не пьянила, а в темноте, передаваясь из рук в руки, кочевали кружки и неизвестная, неожиданная еда.
Товарищ мой тронул меня за рукав и позвал пить в чужую палатку. Мы легли, касаясь головами мокрого потолка.
Потом к нам пришли две девушки - какая-то студентка и та, танцевавшая. Еще кто-то вполз ужом и устроился на моих ногах. Пить было неудобно, но еще неудобнее было разливать.
Впрочем, все устроилось, выпившие свое ушли, и только один, оставшись, заснул, уткнувшись носом в мокрую стенку.
Девушка тоже осталась и, будто снова танцуя, завела руки за голову. Я бережно обнял ее, и мы начали изучать друг друга - как двое родных после долгой разлуки.
Смолкли уже все звуки в лесу, только мерно шел дождь, журчала вода, стекая в банку с полога.
Несколько раз я забывался беспокойным сном, и тогда девушка будила меня, целуя. Потом заснула она, но тут же проснулась, и лишь крепче прижалась ко мне.
Я баюкал ее и говорил, что мой старик был бы рад с ней познакомиться. Я рассказывал ей про старика, про то, как он кормит голубей, и с тоской понимал, что уже забыл лицо своей подруги.
Светало, и надо было отправляться в неблизкий путь к железной дороге. Я напился холодного чая и, закинув рюкзак за спину, двинулся сквозь мокрые кусты.
Чтобы сократить путь, я перешел реку вброд. Вода поднялась, и все: речка, болота, лужи, набухло ею, и изменилась сама топография места. Лишь кое-где земля по-прежнему курилась белесым паром.
Но вот я услышал шум дизельного поезда и понял, что вышел к разъезду.
Сквозь полуоткрытую дверь я видел край комнаты и кровать моего хозяина.