Свидетель
Шрифт:
Сейчас настала зима, война замерзла, замерла на несколько месяцев, чтобы потом отогреться свежей кровью, чтобы двинуть "Вовчиков" вперед, а "Юрчиков" назад, и наоборот. Одни были оппозицией, а другие - правительственными войсками или же наоборот. Все смешалось в тех горах. А сейчас, зимой, лишь бегали вокруг частей мальчишки-бачаи, крича: "Шана, шана!"
А шана - это гашиш, мухоморовый отвар для новых берсеркеров.
Мне это показывали по телевизору вперемешку с полуголыми глупыми бабами. Наше телевидение было честнее - бабы были просто голые и не всегда
Проблемы немецких политиков и их соседей по сравнению с войной в горах казались пустыми. Я смотрел телевизор и видел словенского чиновника, который жаловался на проблемы с тремя тысячами итальянцев, живущих в Словении. Они не бегали по горам с автоматами, о них нужно было просто заботиться.
А я сидел в немецком кафе, где пили не кофе, а пиво те самые словенцы, где ходили, скрипя кожей, русские бандиты. Грек-хозяин при мне наклонился над раковиной и опустил в грязную мыльную воду, между стаканов и кружек компакт-диски. Он принялся мыть их губкой тщательно и аккуратно, но все же это создавало для меня какое-то бликующее и радужное веселье вокруг стойки, состоящее из бульканья воды, запаха табачного дыма и бряканья загадочных пищевых инструментов - блестящих, почти хирургических.
Зачем грек мыл компакты в мыльной воде вместе с пивными кружками, мне было непонятно. Но, стало быть, это было нужно, как и мое сидение здесь, в узком пространстве кабачка, наполненного греческой, немецкой и иной речью.
Однажды приснился мне странный и страшный сон про какое-то несчастье, про скрежет и лязг, раздирающий человеческое тело, и вот я, еле сопротивляясь наваждению кошмара, вспомнил, что если рассказать кому-то сон, то он не сбудется, начал пересказывать этот сон какому-то жучку или паучку, которого видел краем глаза: "Слышишь жучок...".
Я вернулся в свой офис и опять начал шелестеть бумагами. Это занятие было честным, и я полюбил его - как игру. Чем-то оно напоминало игровой автомат, где перед тобой вылезают из дырок резиновые болваны, и надо стучать по этим болванам, загоняя их обратно. Сообщения появлялись неожиданно, и надо было успеть передать их кому-то, утрясти и ожидать новых.
Выйдя из конторы в середине дня, я стал прогуливаться по городу - неожиданно бесцельно.
Я сам удивился этому - ведь именно сейчас я должен был звонить кому-то или сам ждать звонков.
Моросил зимний дождик, а по парку гуляли старички и старухи в плащах и под зонтиками.
Потом дождик перестал, и я принялся разглядывать черную поверхность пруда.
И тут я увидел ее.
Анна медленно шла по дорожке.
Я внимательно всматривался в то, как она ступает по крупному песку, и изучал ее лицо, кисти рук, высовывающиеся из рукавов мешковатого плаща, сам плащ, зонтик, снова лицо.
Пытаясь осознать происходящее, я старался соотнести женскую фигуру на дорожке парка с самим парком, озером, чужой страной, которую я, в общем, любил, и с самим собой, уже сделавшим шаг от берега к этой дорожке.
Дернувшись, как от удара, женщина остановилась и повернулась ко мне.
Мы медленно сходились, будто виделись только утром, будто давно жили вместе и вот разошлись на службу - я на свою, и она - на свою, и вот случайно встретились в городе, чтобы снова
разойтись и сойтись вечером - уже за ужином.Мы сошлись, и я взял ее за руку. Все было просто, без удивления, будто договорились здесь встретиться - и это было самое удивительное. Мы нашли друг друга, но, что главнее, мы решили, что мы нужны друг другу. Это решение отняло все силы, и на патетику сил не осталось.
Это было начало нового времени, потому что все полетело кувырком, и если бы не работа Анны, я не появлялся бы на службе совсем.
Я узнавал ее понемногу, видимо, из-за того, что мне было неважно ее прошлое - я узнавал ее судьбу фольксдойч, неудачное замужество - или удачное для меня тем, что оно закончилось, то, как она живет и с чем встает по утрам. Эпизоды ее жизни получали свое объяснение, вставали каждый на свое место, точно и понятно, как затвор в затворной раме при сборке автомата.
Ее жизнь теряла то, что я в ней домыслил.
Я узнавал ее распорядок дня, прислушивался к нему, как прислушиваются к чужому дыханию. Сначала я двадцать минут путешествовал из своего пригорода, да что там, просто маленького городка, расположенного рядом с ее городом. Потом я ехал в центр, чтобы встретиться с ней.
Но уже на третий день это нам надоело, и я переехал к ней. Теперь я заявлялся в свою контору только для того, чтобы просмотреть почту. Впрочем, от меня ничего и не требовалось.
За день мы проживали по нескольку жизней - настроение менялось, менялись взгляды, менялось отношение к этим взглядам, каждую минуту что-то менялось - движением губ, собранными морщинками около глаз, прядью, вдруг упавшей на лоб.
По воскресеньям мы ездили в пригородный лесок и бродили там по бесснежным полянам, залитым солнцем.
Однажды я просто лег на сухую листву, перемешанную с желтой хвоей, а она присела на меня, как на бревнышко. Прибежал какой-то странный жучок, суча своими хваталами и жевалами.
– Хочешь, я пересяду на пенек?
– спросила она.
Я не ответил и спокойно смотрел на ее лицо, освещенное солнцем. Оно было обращено к стене елок, и вот она произнесла:
– Наверное, это и есть счастье.
Счастье было необъяснимым, зачем мы ждали друг друга, зачем мы были нужны - один другому, и как нам удалось дождаться - все было непонятным.
Мы жили в этой стране одни, и не было ничего - ни политики, ни обид, ни зла.
И все же и мне, и ей приходилось работать. Мне, например, нужно было съездить в Кельн.
Однако, я откладывал эту поездку.
Надо было сделать в Кельне дела, переложить очередные бумажки с одного стола на другой, но я объяснял свое безделье разливом воды и никуда не ехал.
В лучшем случае, когда Аня была занята, я сидел в офисе, читая немецкие газеты и вспоминая друзей, оставшихся дома.
Кстати, не все мои прежние друзья исчезли из новой зарубежной жизни.
Мне позвонил Гусев. Позвонил на службу, почувствовав своим звериным нюхом, когда я могу там находиться. Когда я узнал его голос в телефонной трубке, то очень удивился. Такой звонок раньше был ему не по карману. Может, Гусев разбогател? Но про свои занятия Гусев не сообщил ничего, а уже рассказывал историю про московский метрополитен.