Свободных мест нет
Шрифт:
Из любопытства Меланхольев вытянул шею и заглянул в тетрадочку активистки в вязаной шапочке. Активистка рывком прижала к себе списки, словно партийный билет, с которым шла на расстрел, и с таким вызовом зыркнула на Меланхольева, словно на нем была не серая кроличья шапка, а черная фуражка гестапо.
– Секрет, что ли? – фыркнул Меланхольев.
– Секрет! – пылая очами, сказала активистка. – Подходят, вычитывают фамилии, а потом по ним проходят. Понятно?
Меланхольев еще немного постоял и вдруг увидел, что к активистке подходят и записываются новенькие, только пришедшие.
– Будете двести двадцать девятым, – говорит подошедшему активистка.
У Меланхольева аж волосы под кроличьей шапкой шевельнулись: как так?! А он-то, он-то как же?! Подошел
– Послушайте, я вот давно пришел, и стою, а не записался. Я после вон той чернобурки, мне сказали: живая очередь…
– Ничего не знаю, – сказала активистка. – Могу записать вас только двести тридцатым. Как ваша фамилия?
– Меланхольев, – сказал Меланхольев.
Активистка записала Меланхольева двести тридцатым и накрепко прижала к своей груди списки, отнять которые от нее можно было только вместе с жизнью.
– Что ж вы мне не сказали, что записываться надо, – хмуро спросил Меланхольев у облезлой чернобурки.
Он слишком хорошо знал, что такое очередь по спискам. Наверное, ни в одной государственной организации, ни в одном трудовом коллективе нет такой железной дисциплины и такого жесткого торжества справедливости, как в очереди по спискам. Это – намертво. Гиблое дело. И всё-таки Меланхольев сказал себе: «Пройду! Я – честно».
Чернобурка молчала. Она была в списках.
Тут подскочило серое пальто и нахально спросило у Меланхольева:
– У вас какой номер?
– Я за ней, – твердо сказал Меланхольев, указав на чернобурку.
– У нее двести шестой, а у меня двести седьмой, – ехидно сказало серое пальто. – Я вас не видела, я вас не пропущу.
Чернобурка выдерживала позицию невмешательства, повернув к Меланхольеву изъеденную молью спину.
– Я стоял! – еще тверже сказал Меланхольев.
– Вы без номера. Я вас не пропущу! – не менее твердо сказало серое пальто и встало впритык к изъеденной спине.
Меланхольев зашел вперед облезлой чернобурке и зашипел:
– Это вы мне сказали, что живая очередь, меня из-за вас теперь не пускают.
Чернобурке, наверное, стало совестно и она прошептала:
– Становитесь впереди меня.
– Готовятся: двести шестой! – выкрикнула активистка.
– Я, я! – обрадовалась чернобурка. – Денисова.
– Двести седьмой!
– Я! – крикнуло серое пальто. – А вот этот в шапке без очереди! Он не в списке!
– Кроличья шапка, отойдите от двери! – возмутилась очередь.
– Я стоял! – отчаянно выдохнул Меланхольев. – Мне сказали: живая очередь, и я не записался!
– Никакой живой очереди нет! – твердокаменно сказала очередь. – Есть списки!
– Он двести тридцатый, – сказала активистка.
– Вы двести тридцатый! – грозно выдохнула очередь.
К Меланхольеву из очереди вышел лоб в телогрейке. От его макулатуры – пышной вязанки картона с зеленой Нефертити на фоне оранжевого апельсина – сильно попахивало помойкой.
– Эй ты, кролик, отойди от двери! – гаркнул он.
У Меланхольева опять взмокла просохшая было спина.
– Как вам не стыдно? – очередь бросала Меланхольеву гневные обвинения.
– Мне – не стыдно! – задохнулся Меланхольев. – Это вам должно быть стыдно, что вы за списками живого человека не видите. У вас весь мир списки заслонили! Вы за них жизнь положите… С бюрократами боремся, а сами…
Лоб шевельнул челюстью, сделал глубокий вдох, от чего у Меланхольева вдруг закружилась голова и пробежал холодок под коленками. Но тут заветная дверь отворилась и Великий Жрец бросил в толпу:
– Осталось восемь абонементов. Отсчитайте восемь человек, остальные – до свидания.
Началась паника, стали лихорадочно считать. Меланхольев решительно вошел в дверь за черным плащом, следом проскользнула чернобурка и серое пальто. Лоб оказался девятым. Тогда он бросил на землю свою Нефертити с апельсином, вошел в полумрак коридорчика и сказал голосом, не терпящим возражений:
– А ну, кролик, выдь отсюда!
Меланхольев переложил в одну руку обе стопки своих газет и свободной рукой вцепился в скобу двери, собираясь
стоять насмерть. Но лоб схватил Меланхольева за грудки и с такой силой рванул, что тот мгновенно переменил свое необдуманное решение и посчитал, что лучше остаться без абонемента, чем без выдернутой из сустава руки. Через секунду дверь из погребка распахнулась и из нее, не касаясь тротуара, вылетел Меланхольев, тяжело приземлившись на узкую полоску земли, где обычно выгуливали собак. Вслед за ним спикировали его аккуратно перевязанные стопочки «Советской культуры» и «Литературной газеты».Лоб подобрал свою ароматную Нефертити и надежно вошел в полумрак подвальчика. Он стал восьмым.
Очередь быстро расходилась по домам.
1988 г.
Социально-опасный элемент
В эту ночь Сопочкин опять спал плохо. Очень плохо. И уже которую ночь. Нарушения у него со сном какие-то. С вечера ворочается, ворочается… До трех часов ворочался. В три не выдерживал, напивался корвалолу, снова ложился. От губ несло корвалолом, и отрыгивало корвалолом, зато после трех хоть как-то засыпалось. А в половине восьмого уже вопил этот горластый. Сопочкин ненавидел его как личного врага. И как только тот начинал свой надсадный вопль, Сопочкин с такой злостью вбивал в него кнопку, словно в стол вогнать хотел, чтоб и места никакого не осталось. Но тот в стол вдавливаться не желал. Тогда Сопочкин запихивал его на полку за книги, чтоб и глаза не видели.
Состояние весь день премерзкое. Такое премерзкое, что стрелять всех хотелось. Сначала в автобусе. Был бы у него пистолет, вытащил бы его Сопочкин из кармана… Или нет, – прямо из кармана бы и палил. Сперва вон в того, что у окошка сидит. Ишь, книжечку почитывает, гад! А потом во всех подряд: кх! кх! кх! – всех бы пересрелял. Потому что все – сволочи! А потом на работу бы пришел, и там бы всех перестрелял. Перво – наперво к начальнику в кабинет вршел бы, – а тот от бумаг оторвался, глаза строго на Сопочкина поднял, недовольный такой: что, мол, тебе, Сопочкин, еще и без стука вошел, хам какой… Тут бы Сопочкин пистолет свой вынул и в морду ему, в морду, – всю бы обойму выпустил. Потом сел бы как ни в чем не бывало за свой стол и стал ждать. Подходит к нему кто-нибудь с бумажкой или заданием каким, а Сопочкин его – шарах! – и наповал. Сотрудники всполошились бы: что такое, что за выстрелы? А он и по ним бы, и по ним. Так ходил бы по коридору, и кто выйдет из двери – шарах! Потом пришел бы в свою коммунальную квартиру, первым делом на кухню бы зашел и там бы всех перемолотил, чтоб никогда они больше кастрюлями не гремели. Так бы и ткнулись башками в свои вонючие щи из квашеной капусты. А потом по комнатам бы ходил и там на месте всех стрелял бы. А потом спать… спать… И проспал бы Сопочкин трое суток без просыпу. А проснулся бы – Господи, до чего же мир был бы тогда хорош, наверное!
Но Сопочкин этого знать не мог, каким мир бывает, когда выспишься. Вернее, знал, но давно забыл, потому что даже по выходным просыпался он как штык сам, без горластого, в половине восьмого. И не мог уснуть больше, и злился, и ругался последними словами, и плакал даже малодушно в отчаянии и беспомощности и, извертевшись до одиннадцати, вставал еще злее и раздраженнее, чем в прежние дни, и ему снова стрелять всех хотелось.
И не выдержал больше такой жизни Сопочкин, пошел к врачу, от упоминания которого одни нехорошо хихикать начинали, а другие, наоборот, вдруг не в меру становились серьезными и на тех, кто ходит к такому врачу, глядели с опаской. Но плюнул на всё это Сопочкин и долго плакался на свою несчастную жизнь очень даже приятной женщине в белом накрахмаленном халатике, которая понимающе головой кивала и так деликатно такие вещи выспрашивала, что поначалу стыдился Сопочкин, а потом и признался даже, что ему стрелять всех хочется. Правда, он решил, что после такого признания его сразу и оставят здесь надолго: ведь он, Сопочкин, есть, наверное, социально-опасный элемент. Но приятная женщина всё кивала, кивала и никакой кнопочки под столом, вроде, не нажимала.