Свое и чужое время
Шрифт:
Я, чтобы не соблазняться соком, выражая к плоти равнодушие схимника, отставил его, ощущая легкое головокружение…
— Пейте! — сказал Лев Львович, опорожнив свой стакан и улыбаясь чуть померкшими зубами. — Он хорошо бодрит!
Я ничего не ответил, но и притрагиваться к стакану тоже не стал.
Лев Львович, воспользовавшись временной паузой, потянулся к телефону и, набрав нужный номер, стал терпеливо ждать, когда на том конце отзовутся, но, не дождавшись, попросил секретаршу связать его сразу же после перерыва с отделом кадров подведомственного ему учреждения, а затем, словно обходя какие-то подводные течения, вывел ладью интеллектуальной беседы к большому острову — Толстому.
— Меня
Признаться, я не ждал такого помпезного вопрошания, да и знания мои не позволяли судить о серьезных побудителях толстовского вегетарианства. А потому от неожиданного вопроса и смущения я стал глухо буксовать на невнятном слове. Но вскоре, собравшись с кое-какими соображениями, робко сообщил что-то вроде того, что-де Толстой устал от вида крови и в каждой пролитой капле физически осязал живое существо. И затем, завершая свой ответ, в несколько резкой форме добавил:
— Вегетарианство было результатом его долгих размышлений, и он избрал его для себя, а не для всего человечества… И никому не предлагал следовать за собой, как это принято почему-то считать.
— Замечательно! — отметил Лев Львович, вкладывая в это слово какой-то обидный для меня оттенок.
Во мне с каждой минутой что-то натягивалось, как бы испытывая на разрыв и растяжение. Подмывало желание покинуть кабинет и бежать куда-нибудь на мороз, чтоб не видеть больше ни Льва Львовича, ни его секретарши, но мое крестьянское воспитание, замешенное на учтивости и долготерпении, удерживало меня на стуле. А дела между тем шли к развязке. Час обеденного перерыва иссякал, иссякали и известные всему миру истины: не проливай крови!
Было что-то глубоко грустное и смешное в нашей затянувшейся беседе, поскольку проистекала она не столько из желания души познать непознаваемое в одиночестве, сколько из желания высветиться друг перед другом. И игра эта, поставленная на мелком честолюбии, то и дело натыкалась на хорошо скрытые подводные «рифы» Льва Львовича, должно быть, про себя итожившего сделанные им дыры на моем зыбком «суденышке», потому как его чрезвычайно забавляло мое толкование толстовского непротивления…
— Да! — горячо отстаивал я его, почему-то загибая пальцы. — Вот смотрите, что получается…
— Смотрю! — весело отозвался Лев Львович и, как мне показалось, подмигнул секретарше, но я решил не реагировать на обиду.
— Итак, — продолжал я. — Толстой, чтобы остановить неразумную грубую силу, призывает не отвечать на нее силой и, что еще важнее, глупостью… Это удел сильного, чтобы внушить тому разум и подвигнуть к раскаянию, а с раскаянием спасти его достоинство…
— В общем, он предлагает не противиться, если кто-то покусился на тебя, а дать ему измордовать себя, пока тот не устанет и с усталостью не снизойдет к нему раскаяние?.. — сказал Лев Львович, не скрывая своей улыбки. — Утопия, сударь! Утопия чистой кастальской воды… Возможно ли физически выдержать столько тумаков? Как известно, всякая неразумность сильна именно физически… Надеяться, что она поумнеет скорее, чем стоик умрет и, раскаявшись в своем деянии, упадет на колени своей жертве, — это уже, простите, глупость… — Лев Львович вдруг погрустнел, выказывая равнодушие к дальнейшей беседе. Затем поднялся со стула, обошел стол и, разминая ноги, стал изучать меня с другой стороны.
Ожила и статуя, расплескалась шелковым платьем по сторонам, что-то убирая и расставляя по прежним местам.
Невольно встал и я, повернулся к Льву Львовичу в ожидании той самой развязки,
которую я предчувствовал в самом начале нашей встречи:— Так как же со мной?
Лев Львович вскинул голову как-то неожиданно резко и переспросил:
— Как же с вами? — Он подошел к столу и перевернул откидной календарь. — Так-так… сегодня у нас вторник… Значит, зайдите что-нибудь во второй половине, ну, скажем, в четверг. Нет, лучше в пятницу! В пятницу! А сейчас мне нужно срочно на совещание в верхах! Простите, позабыл!..
— Как?!
Лев Львович отвернулся от меня и стал уходить по направлению к шторам, скрывавшим боковую дверь.
Я машинально сдвинулся с места, под отчаянный испуг секретарши нагнал беглеца и твердо окликнул.
Лев Львович, должно быть не ожидавший такого удивленно обернулся:
— Что вам непонятно?
Я взял его за лацканы и с силой развернул к себе лицом.
— Вы, Лев Львович, ничтожная гнида! — И так же с силой отпихнул на прежнее место.
Крашеные ресницы секретарши, частоколом ограждавшие два ясных неба на ее испуганно дрогнувшем лице, нервно затрепетали.
— Вы… вы… — Задыхаясь в своей молодой и красивой ненависти ко мне, она приблизилась вплотную, по-прежнему продолжая ненавидеть меня. — Вы… вы… знаете, кто вы?
Жил я в те годы исключительно разумением сердца, зачастую захлестывающим через край. Жил под горячечную его диктовку, коверкающую мысль и речь, постоянно платя беспристрастному рассудку тяжелым раскаянием и тайными слезами в подушку.
И вот теперь я был унижен и растерт собственным поступком. Я презирал свою озлобленность, преждевременную изношенность, неумение жить и ладить со временем.
А тем временем Лев Львович стоял на прежнем месте и невозмутимо разглядывал меня в упор, не выказывая ни чрезмерной брезгливости, ни чрезмерного удивления, и, выдержав классическую паузу, спокойно обратился к секретарше:
— Пожалуйста, проводите писателя!
Не давая исполниться воле Льва Львовича, я сам покинул кабинет, поспешно вылетел на улицу и, поеживаясь от внезапного холода и внутреннего разлада, направился к бульвару, чтобы, пройдя его до конца, выйти к Новокузнецкой, откуда рукой подать до моего переулка.
Бабушара,
1985—1987
РАССКАЗЫ
ГАДАНИЕ СТАРОГО ЗОСМЭ
Жил этот старик с клубничным носом на самом краю деревни у заброшенной мельницы.
Его деревянный дом с позеленевшей крышей стоял в середине большого двора под высокими лавровишнями. За домом, под кривой яблоней, изувеченной грозой, неустанно журчал родник, зазывая прохожих утолить жажду и посидеть в тени.
Неухоженная усадьба одним боком подгнившего забора упиралась в мельничную запруду, а тремя другими выходила на дороги, ведущие в соседние деревни. Этому дому сама судьба определила самое оживленное место на распутье, чтобы дать уставшему путнику стакан-другой ключевой воды и ободряющую свежесть прохлады с беседой старого хозяина.