Сын детей тропы
Шрифт:
Она поднялась, нащупала стену, добралась до двери. С ней попросилась нептица, и в доме стало просторнее. Лишь рогачи сопели — пятнистый уснул, а белый дремал, иногда открывая глаза.
— Держи прут выше, — сказал Шогол-Ву.
Он помолчал и добавил, глядя в огонь:
— В моём племени у котлов стоят женщины. Это работа для слабых и старых, для тех, кто больше не может охотиться. Кто ни на что не годен, кроме этой последней пользы. А мужчина, даже ослабевший, скорее перережет себе горло, чем станет к котлам.
— Прости меня, — сказала дочь леса. — Я не хотела обидеть. Я
— Я стоял у котлов. Стоял с той поры, как сам был чуть выше котла. Я был тогда дитя племени, просто дитя без имени. Мне велели помогать женщинам.
Дочь леса посмотрела на него, широко раскрыв глаза, и прут, который она держала, опустился в огонь. Шогол-Ву направил её руку выше.
— Больше некому было помочь?
— Сочли, это подходящее дело для такого, как я. Последнее, что стоит между негодными детьми племени и смертью.
— Смертью? Чем ты мог заслужить смерть?
Шогол-Ву опять взялся за прут в пальцах лесной девы и поднял его. Она даже не заметила.
— Я знал, кто моя мать. Но я не жалею о том, дочь леса, и не стыжусь. И того, что стоял у котлов, не стыжусь. Корни сгорят, если так держать.
Она отвела взгляд, подняла руку выше.
— У детей тропы суровые нравы, я слышала о том. Так это мать учила тебя?
— Её отправили к ушам богов. Она могла уйти, но выбрала этот путь, чтобы я жил. И я жил — ради неё. И если для этого нужно было стоять у котлов, я стоял.
Дочь леса посмотрела на него, и в светлых её глазах начали собираться слёзы.
— Но так нельзя! — воскликнула она. — Так нельзя!
— Зачем ты плачешь? Это не твоя боль. Что до старых законов, разве не ты сказала: они мудры, даже если жестоки? Разве не ты сказала: пожалеешь одного, и умрут многие?
— Но наши законы придуманы для защиты мира, а ваши?
— Для защиты племени. Среди нас нет слабых. Нет тех, кто нарушит клятву, как это сделал Свартин. Нет тех, кто станет убивать своих же ради земли и власти. Может, мы не защищаем мир, но мы и не станем теми, от кого его нужно защищать. И если бы камень был нашим и его отняли, дети племени не стали бы трусливо отсиживаться, позволив самому никчёмному идти в одиночку.
— Никчёмному?..
Дочь леса опять позабыла о корнях, и прут опустился в огонь.
— Ты угодила в беду, едва выйдя за порог, — сказал Шогол-Ву, отнимая прут. — Тут, внутри, у тебя есть сила — может, больше, чем у прочих. Но телом ты слаба, и ничего не знаешь о жизни. В тяжёлые времена такие, как ты, уходят первыми. Эти корни уже готовы, пеки другие. Или хочешь всё отдать Двуликому?
Он подал дочери леса два новых прута, поднялся и вышел.
— Ну, поговорили? — спросила тётушка Галь, заслышав шаги. — Вы двое похожи.
Она добрела до первого дерева и стояла, подняв лицо к холму.
— Я не такой, как она, — сказал Шогол-Ву. — Не такой, как моё племя. Мне нигде нет места.
Он поднял глаза и умолк.
Серого одеяла не стало. Весь холм, сколько видно, покрыли волны — бурное, пенное море, гребни подсвечены алым. Волны расступились, и Одноглазый посмотрел вниз.
Око его было багровым.
Глава 20. Туман
Багровым
был и рассвет.Дыра в крыше заалела, как рана, и вода на полу превратилась в кровь. Рогачи дремали, покачивая головами. Концы их рогов купались в алом свете.
Шогол-Ву сидел, прислонясь к мягкому и тёплому боку нептицы. Он знал, что нужно отдохнуть — знал, но сон не шёл с тех пор, как дочь леса опустила голову на его плечо. Стоило разбудить, сказать, чтобы не мешала, но стало жаль её, как раньше он жалел Одноухого, людского пса. Тот тоже жался доверчиво, слабый, и эта слабость должна была рождать презрение, но отчего-то приходило желание защитить. И тепло. И стыд, потому что сыну племени непростительно оправдывать слабость — ни свою, ни чужую. Но он был порченым сыном. Всегда, с самого рождения.
Потому вместо того, чтобы оттолкнуть, Шогол-Ву сел так, чтобы ей было удобнее. Придержал рукой. А она повернулась и теперь лежала у него на груди, и не понять было, чего хочется сильнее — держать её вот так или разбудить, чтобы отсела.
Пока он колебался, не спеша с выбором, Одноглазый ушёл.
Нептица поднялась, толкая в спину, встряхнулась и пошла к двери. Заскребла лапой, оглядываясь — откроют?
Тётушка Галь встала, оправляя юбки.
— Выпущу зверя, — сказала она негромко. — Уже и Двуликий пришёл, а? Собираться бы потихоньку, да в дорогу.
Дочь леса проснулась. Улыбнулась, ещё не открывая глаз, и подняла ресницы, но тут же дёрнулась, выворачиваясь из рук, меняясь в лице.
Она улыбалась не ему, и глупо было верить в иное. Так птица, если лежать тихо, усядется над головой, заведёт песню, доверчиво поглядывая тёмным глазом. Но сидит, только пока не поймёт, на что смотрит.
— Я поеду один, — сказал Шогол-Ву, поднимаясь. — Так лучше. Ждите до темноты. Если не вернусь, отправляйтесь в Запретный лес. Лук оставлю, поберегите его для меня.
— Вот ещё выдумал! — всплеснула руками тётушка Галь.
Шогол-Ву взял куртку, не до конца просохшую, задубевшую. Натянул, морщась. Повернулся. Дочь леса всё ещё прятала глаза.
— Да куда ж ты один-то, а? Ты Ната не уговоришь, а я могла бы.
— Я не стану уговаривать, и спутники мне ни к чему. Я вернусь раньше, чем Одноглазый, а если нет, уходите. Дожидайтесь там.
Он вышел в холодное туманное утро и свистнул, подзывая нептицу. Та рылась в земле, перемазавшись вязкой грязью, разбрасывая мокрые комья. Подняла испачканный клюв, прискакала радостно, хотела потереться, но Шогол-Ву выставил ладонь. Нептица толкнулась в неё и замерла, чтобы почесали лоб.
Шогол-Ву перебрал мягкие перья, глядя вверх. Там, за лёгкой белой пеленой, холм горел ярко. Даже когда Двуликий, уставший после дня пути, ронял фонарь, не бывало такого огня.
И уж точно его не бывало тогда, когда сырое одеяло тумана опускалось на землю.
— Боги просыпаются, — сказала дочь леса.
Она подошла и встала рядом, ёжась от холода в одной рубахе. Обняла себя руками.
— Мы сделаем, как ты говоришь, сын детей тропы. Стражи Шепчущего леса не остановятся, выйдут на след — может, уже вышли. Нельзя вести их за собой по людским землям. Мы уйдём по реке.