Татьяна
Шрифт:
Сам штурмбанфюрер их приезжал, осматривал, на Литургии присутствовал, меня в упор взглядом своим буровил, даю ли, мол, гарантию, что не взорвутся. Даю, говорю, гарантию, гарантия одна, говорю – молитва. Спаси, Господи! Молите Бога о нас Божия Матерь Смоленская и Иоанн Воин... Вот дверь, вот сюда... сейчас свет зажгу... А как же, провели свет, видно чтоб было, а поначалу сколько раз голову об них расшибал, торчат... И чего-то их всех сюда стянуло, в подвал этот... Двадцать штук выволок...
– Погоди, как выволок, куда выволок?
– Как куда? Во двор. Это еще при тех, которые нынче отступили.
– Погоди! Так эта та груда, что ли?!
– Ну да. Больше ж некуда. Потом увезем.
Оба допрашивателя невольно остановились.
– Ладно, веди дальше.
– Да уж пришли, головой не заденьте, сейчас свет включу.
Свет включился, и – ударило в глаза: две стены, справа и слева в пяти метрах друг от друга, а из стен пупырышки продолговатые торчат навстречу друг другу, будто не стены, а два ежа больших лежат, топорща иглами друг на друга. Ойкнули, вскрикнули допрашиватели.
– М-да, – сказал тот, кто постарше. – А над всем этим, значит, место, где мы сидели?
– Ага.
Тот, кто помоложе, ничего не спрашивал, он шел крадущейся походкой по подвалу и озирался. Знавал он толк в артиллерии и артобстреле. Он наблюдал невозможное. Столкнулись два снаряда в точке своего приземления, что с ними должно быть? А когда камни пробивали?! Почему они не взорвались? Этот вопрос и задал тот, кто помоложе священнику Ивану Скудоумову. Тот пожал плечами и сказал тихо:
– Бумажненькая.
– Не плети ты мне про Бумажненькую, ты мне по делу говори, чего ты тут наколдовал?!
– Да ведь это каждую секунду взорваться может! – прошипел старший допрашиватель.
– Это не взорвется, – громко сказал иерей Иван Скудоумов.
Старший допрашиватель призакрыл глаза. После первой секунды призакрытия взрыва не последовало, как и после второй. Он открыл глаза, глянул на допрашиваемого и окончательно понял, что не взорвется. И еще понял, нет, почувствовал, что сейчас он узнает выбоины от своих пуль около Всевидящего Ока.
– Ну тогда нам придется взорвать его самим, – уже спокойно сказал старший допрашиватель. И нечто вроде ухмылки показалось на краешках губ. – Прикасаться не то что к снарядам, к стенам нельзя. Да здесь и говорить громко нельзя. Ахнет вот сейчас – на Луну улетим. Точнее не мы, а ошметки наши. Вместе со всем поселком. А поселок прямо сейчас эвакуировать. И ни на какую мою папочку ты не кивай. Со-дей-ствие ему!.. Содействие, чтобы люди целы остались.
– Ишь, как особый отдел людей полюбил.
– Мышь пробежит сейчас вот по этому, вот торчит, 122-х миллиметровому, и все!
– И как же ты будешь взрывать?
– Дерну за веревочку, чтобы вон тот кирпич вон на тот снаряд упал и все.
– Да зачем же дергать-то, веревочку опять же тянуть. Какой, говоришь, снаряд-то? А вот потяжельше камешек, – не успели оба допрашивателя сообразить, как поднял допрашиваемый из под ноги камень размером с кулак кулаковедерного бросателя и бросил в тот самый снаряд.
Звякнуло, отскочило. Тишина. Тут младший допрашиватель очнулся от оцепенения. Нет, не было страха у него перед тем, что могло сейчас произойти, когда б ошметки его на Луну полетели. Нечто другое вцепилось в сознание – непонятка. Мало было непоняток на его коротком жизненном пути. Все они или рассасывались сами по себе, или он сам уничтожал их быстренько своим особо-особистким волевым усилием. Даже вкраплинки растерянности не должно быть на жизненном пути человека. Удел человека растерянного по жизни – никчемность, маята, пустота и зуботычины, которые быстро
оборвут эту жизнь. В этом младший допрашиватель нисколько не сомневался.– ...А первые снаряды мы с художником одним выносили. Тут он прятался от вашей конторы, арестовать его должны были. Не вскидывайся, начальник, не достать его теперь – десятый крест на погосте после бать-Кузиного креста – его крест...
Гляжу, сидит, храм рисует, ну и все, что рядом, а рядом – крапива в два роста, а из храма – березы в руку толщиной, купола без крестов галками облеплены. И именно это ему больше всего и нравилось. “Люблю, – говорит, – запечатлевать запустение”. И вообще, он млел от запустения, от развалин, от заросшести.
А я и говорю ему: так в Евангелии перед словом “запустение” стоит слово “мерзость”, а вместе – “мерзость запустения”. Эх, сколько спорили с ним... интеллигент...
“Люблю, – говорит, – угасание. Эстетика смерти, когда в ней лирика с...” этой... “патетикой выше эстетики пошлой жизни”. Это ж выговорить надо, не то что запомнить. Это значит, когда крапива купол подпирает, береза кладку продирает, это значит, эстетика... Ну я снаряд ему в руки сунул, выноси, говорю, вот о ступеньку споткнешься, будет тебе эстетика. Побелел, замычал. “Не хочу, – говорит. – Романтичней медленный уход из мира, а тут – сразу на куски, никакой эстетики нет, оказывается, когда штаны на дереве, а задница на облаке”. Посмеялись и первые два снаряда вынесли.
– Слушай, – резко перебил его старший допрашиватель, ты заканчивай со своими байками! Тут вот понимаешь...
– Да нечего тут понимать. Не взорвется. Упросили мы всем приходом нашу Смоленскую, чтоб распростерла покров Свой, окутала б им чушки эти, отняла бы у них силу смертоносную. А Она и говорит нам...
– Во сне?
– Наяву! Голосом душу пронзающим: “Дам Я вам покров, который просите, только крепость его от вас зависеть будет, от молитвы вашей, постоянной, неусыпающей, истовой. Ослабнет молитва ваша и покров ослабнет, и взрыв будет сильней, чем заложено в этих чушках смерть несущей силой. Так молитесь, как молились Мне Русские люди, когда Я Наполеона в 1812 году прогнала, вот и займитесь, наконец, делом. Одним. Единственным. Тем делом, что Сын Мой от вас требует. Молитвой ко Мне”.
– А ты поэт, отец Иван. Точно про тебя мой напарник сказал – ты первый будешь в очереди, когда директива сменится.
– А ты не стращай, особист, и... спичку свою пригаси, курить здесь нельзя, закуришь – точно взорвемся, хоть и молимся мы.
Старший особист пригасил спичку, вынул изо рта беломорину.
– Значит, говоришь, молитва ваша важней всего в жизни?
– Так и есть.
– И все, что ты мне сейчас наплел, это Она тебе Сама сказала?
– Ага. Гляжу на Бумажненькую и слышу Ее слова. А она, Бумажненькая, Смоленская ведь, воительница! Не шутит Она... И ты услышать можешь. Только уши свои особые напряги.
И тут вдруг младший допрашиватель встал между напарником своим и допрашиваемым. Не существовало сейчас для него никого в мире, кроме этого допрашиваемого. Вторая непонятка возникла: увидел он, что нет в этом допрашиваемом лукавства. И это было хлеще неразорвавшихся снарядов.
Младший допрошатель подошел к стене и выдернул из нее головку снаряда. Даже иерей Скудоумов ойкнул. Младший допрошатель держал в руке страшный смертоносный груз и в упор рассматривал его. Родной 122-х миллиметровый подарочек родного отечественного гвардейского артиллерийского залпа.