Тайга
Шрифт:
– Заступница, отведи грозу... Иверская наша помощница...
Настали, знать, последние времена. Колесом пошла деревня. Пойло окаянное, винище, всему голова. Хоть густа тайга, бездорожна, а прикатилось-таки это лешево пойло и сюда, одурманило мужичьи башки, душу очернило, сердце опоило зельем. А солнышка-то нет, темно.
И Устин падает ниц и, плача, долго лежит так, громко печалуясь богородице:
– Утихомирь, возвороти мужиков. Постарайся гля миру, гля руськова... Не подымусь, покуль не тово, не этово... Ежели ты, пресвятая, о нас не похлопочешь, кто ж тогда? Ну, кто?.. Ты только подумай, владычица... Утулима божжа
Много Устин чувствует своим мужичьим сердцем, но словами душа его бедна.
А Тимоха яро бьет тут же, за стеною, в колокол. Колокол гудит, шумит пьяная толпа у потухшего пожара, и, слыша все это, старый Устин, весь просветленный, снова начинает со всей страстью и упованием молиться.
Слышит Устин: придвинулся к часовне рев, а Тимохин колокол умолк.
– Эй, выходи-ко ты... Эй, Устин?!
– Вылазь!..
– А-а-а... Деревню поджигать?!
Вышел к ним Устин твердо. Остановился на крылечке, одернув рубаху, ворот оправил, боднул головой и строго кашлянул.
– Ты... ты... тьфу!.. Кабы деревня-то пластать-тать-тать... Старый ты черт!..
– все враз орут пьяными глотками. Много мужиков.
Устин силится перекричать толпу, но голос его тонет в общем реве.
– Тащи его за бороду... Дуй его!..
– А-а-а? Жечь?!
Устин вскидывает вверх руки, и над толпой взвивается его резкий голос.
Мужики, постепенно смолкая, плотней стали облегать крыльцо, тяжело сопя и грозя глазами.
– Ах вы непутевые...
– начал Устин, и не понять было: улыбка ль по его лицу скользит, или он собирается заплакать.
– Вы чего ж это, робяты, надумали, а? Куда бузуев дели, где они, а?!
– весь дергаясь, выкрикивал Устин, притопывая враз обеими ногами и встряхивая головой, будто собираясь клюнуть стоявшего перед ним Обабка.
– За винище руки кровью замарали... Тьфу!.. А бог-то где у вас? А? Правда-то?
– Мы их в волость...
– В волость?.. Эй, Окентий!
– окликнул Устин Кешку.
– Ты чего молчишь? Где бузуи?..
– Я ни при чем...
– бормотал Кешка, то нахлобучивая, то приподымая картуз, - как мир... его дело...
– Они нам поперек горла стали...
– оживились мужики.
– Они пакостники, они парня ножом, они коров перерезали... Они...
– Врете!..
– вдруг вынырнула из толпы Варька.
– А вот кто коров-то кончил... вот!..
– ткнула пальцем на Сеньку.
– Чего бельмы-то пялишь?! Признавайся!
Тот, растопырив руки и весь пригнувшись к земле, коршуном к Варьке кинулся. Та в часовню.
– Бей! На, бей, живорез!..
– Куда прешь? Не видишь?!
– сбросив с крыльца Сеньку Козыря, взмахнул грузным кулаком каморщик Кешка.
– Ведут, ведут... Эвона!..
– удивленно и громко заорали сзади.
И всей деревней побежали за околицу, навстречу показавшейся толпе.
Только дед Устин кой с кем остался и с высокого крыльца часовни, прищурив глаза, всматривался вдаль.
Наступил вечер.
XXX
Тихо плетется в гору рыжая кобылка, надсадисто: в телеге трое. Невеселы идут по бокам телеги люди.
– Образумься, Аннушка... Дитятко...
– говорит осунувшийся Пров.
– Подай мне Андрюшу, - тихо вскрикивает прикрученная к телеге Анна.
– Я здесь, Анна... С тобой...
– Уйди!..
Андрей-политик, путаясь в армяке Прова, идет возле Анны и гладит ей волосы. Но та мотает головой и самое обидное слово
силится крикнуть, но слово это забыто.Возле Анны, поджав руками живот, сидит Антон. Выражение лица детское, удивленное: глаза целуют каждого и каждого благодарят.
Ванька Свистопляс, причмокивая, правит лошадью. Запухшая нога его вытянута вдоль телеги, а левая рука нет-нет да и пощупает больное ухо. Он, как волк, исподлобья озирается на Крысана, глаза бегают и боязливо ширятся на показавшуюся из деревни толпу.
– Анна...
– уж который раз подавленным голосом начинает Андрей. Иссиня-бледное лицо его подергивается, на правом виске прыгает живчик, упорный взгляд прикован к Анне. В его глазах появилось что-то новое, пугающее. Когда он переводит их на Прова, тот отворачивается, шумно вздыхает и никнет головой.
Братаны Власовы тоже здесь. Только бывшего каторжника Науменко нет убежал, и нет Тюли с Лехманом.
Но Крысан, как наяву, видит старого бродягу. На Анну взгляд направит - не Анна: Лехман лежит и хрипло кричит несуразное; взглянет на Антона Лехман сидит раскачиваясь; зажмурится - вновь Лехмана видит, его мертвые глаза, его раскрытый беззубый рот, его простреленную залитую кровью грудь.
И уж нет в Крысане злобы, не ходят за щеками желваки, глаза погасли, пересохший рот открыт. Он весь обвис, осел, покривился, еле ноги тащит, вздымая пыль.
– Плохо вам будет, - говорит Андрей.
– А ты как-нибудь, Андрей Митрич... тово... заступись...
– просят мужики, - знамо, спьяну...
– Спьяну? Не в этом дело...
И мужики опять идут молча и тяжело сопят.
До деревни с версту осталось. Как спустились с горки, скрылась приближающаяся толпа, в зеленых потонула кустах.
– Тятенька, где ты?
– тихо зовет Анна.
– Развяжи меня, тятенька...
Но Пров едва понимает, что говорит дочь. Он вопросительно смотрит на мужиков, с ними взором советуется:
– Да, до-о-ченька, да потерпи...
А сам о надвигающейся и уже нависшей туче думает. Не о Лехмане, брошенном в тайге, не о пьяной сходке мужиков, не о зарезанных своих коровах, не о тюрьме, не о каторге - о жизни своей думает Пров: рехнулась дочь ума, кончилась и его, Прова, жизнь. Пропадай пропадом все: и Матрена, и хозяйство, и хромой сивый мерин, и деревня, и тайга, и белый свет, в могилу бы скорей, в домовину бы скорей, под крест лечь...
– Тятенька...
Пров не слышит: высокой стеной скорбь его окружила, как ночь среди бела дня окутала. Но где-то огонек дрожит: может, оклемается, может, придет в себя Анна. А эти двое - пусть живут, мир бродяг приютит, пусть только помалкивают, а старика того убиенного погребению всей деревней предадут, - что ж, дело божье, суд божий. Мир смолчит, сору не вынесет: друг за дружку ответ держать будут, порука круговая. Андрея можно упросить, поклониться ему: годова у него не мужиковская, научит...
– Ну, ну...
– вслух роняет Пров и уже веселей поглядывает на кудрявую возле часовни рощу.
По дороге от деревни мужик скачет. По дороге от деревни впереди всех Матрена бежит, за ней ребята, за ними толпа с горы спускается.
XXXI
Подвыпившая Даша в ногах валялась у Устина:
– Дедушка ты мой светлый... Ослобони мою душеньку... С панталыку я сшиблась, дедушка...
– Никто, как бог...
А уж толпа вливалась в деревню. Все, кто оставался с Устином, поспешили навстречу.