Тайга
Шрифт:
Он положил руку на плечо растерявшегося Кешки, часто задышал и заговорил торопливо и трогательно:
– Ты, Кешка, батюшка, того... В случае чего, так... Они, бродяги, люди божьи... Вот-вот... Такое дело...
Кешка хотел было во всем признаться Устину: "Эвон, мол, дедушка, как мир-то порешил", - но, вспомнив грозный наказ, прикусил язык.
А Устин, прижав ладонь к груди и потряхивая головой, тихо жаловался:
– Вот здесь у меня худо, в сердечушке... Душа у меня, Кеша, батюшка, истомилась, глядя на мужиков... Прямо зверье... Грех один с ними... Да...
И загрозился Устин,
– А не допущу... Нет!.. Отверчу змию голову!.. Да!
Кешке представилось, что не Устин, а он сам на мужиков кричит. Сжал кулачищи, крякнул и дико покосился на спящую деревню.
– А не послушают моего гласа - уйду...
– ударил Устин об ладонь книгой.
– Души же своей не омрачу и не опачкаю... Слово мое твердое... Знай!..
Опять Устин согнулся и пошел к своей хибарке, так же шаркая большими сапогами и подгибая ноги.
Кешка, не двигаясь, смотрел ему вслед. Потом подошел к бутылке, отшвырнул ее носком сапога, вздохнул, попробовал затянуть песню, - язык не поворачивался, - плюнул, рукой махнул, - а ну их к ляду!..
– и, усевшись на землю, закурил трубку.
И не знал Кешка, за кем идти, кого слушать, не мог в толк взять, что именно требовал от него Устин. Жалеть бродяг... Ну, как? Выпустить их, что ли? Вскочить на коня да в волость, что ли? Так, мол, и так... Где тут, разве успеешь? Путаясь в мыслях и недоумевая, он курил трубку за трубкой.
Стало ко сну клонить. Он, засыпая, видел то косоглазую вдовуху Тыкву, то огромного медведя, идущего с поднятой дубиной прямо на него, вскидывал тогда упавшую на грудь голову, таращил сонливые глаза, беспокойно взглядывал на запор чижовки и опять поддавался дреме.
Все спало крепким предутренним сном. Вся деревня, пьяная, праздничная, встревоженная смертью Бородулина, давно залезла в свои избы, зажмурилась, угарно забредила и с присвистом захрапела.
Даже там, на горке, умолкали и ругань и песни.
Слышит Кешка сквозь сон, верезжит где-то бегучий бабий голос. Открыл глаза, голову повернул в ту сторону, слушает. Катится по дороге голос отчаянный, визгливый:
– Я тебе покажу, жиган!.. Ах ты охальник... Ой, ма-а-а-мынька!
– Варька, ты?!
– окликнул Кешка.
Но та не слышит, пьяно плачет и ругается с хрипом, плевками, самые непотребные слова сыплет, - не девичьи, не женские, не человечьи, смрадом от слов несет, даже Кешке невтерпеж, сплюнул, - бежит, все бежит, кривули выписывая по дороге, и на всю деревню воет:
– Донесу, окаянный, донесу... Все-о-о расскажу Прову, все!.. Я те покажу, как коров резать... Змей!!! Змей!! А-а-а... С Танькой связался?! По роже меня хлестать? Помощь устраивать?! Ну, погоди ж, Сенька... Я те выучу... Ой, ма-а-мынька...
Ей вторили псы, заливаясь со дворов осипшими за день голосами.
Кешка лениво поскреб бока, протяжно зевнул, потянулся.
Короткая летняя ночь уходила. Скрылись звезды, померкла луна, а восток мало-помалу стал наливаться розовым рассветом. Белые, припавшие к земле туманы кутали всю долину речки, тянулись к тайге и чуть не до маковок застилали ее белым тихим озером.
А вверху над туманами было ясно и радостно.
Огненная дорожка легла над туманами. Но солнце еще не скоро раздвинет застывшие
небеса.Кешка равнодушен к расцвету зари. Его сон мутит.
Он сам себе сказал:
"Ага, светает... Значит, Кешка, спим..."
Лег на рваный кусок войлока, скрючился, укрылся с головой тулупом и закрыл глаза.
В прибрежных кустах птицы пробудились, чирикнули раз-другой, с зарей поздоровались и рассыпались песнями. На речке закрякали утки, в тайге кукушка куковать принялась, где-то затянула иволга.
Кешка, засыпая, думал:
"Как бы не проспать... как бы Устина упредить... Нет, Пров, врешь, брат... Тпррру... Не туда воротишь... Да, баба хорошая, баба ядреная... Тыква-то... Кого?.. Нет, я так... Не это... Убивать? Ага... Я Устина упрежу... Мы с ним, мы с ним... Да-а-а..."
– Ах, язви те... клоп!
XXIV
Солнца край показался над тайгой. А пьяная деревня спит.
Пров хоть поздно лег, а уж на ногах. Бляху надел медную, к Федоту-лавочнику направляется, лицо угрюмое. Федот спит еще, поднял Федота, всех в дому поднял:
– Время... солнце встало...
Солнце кверху плывет, туман изъедает - пропал туман.
Мужики, один за другим, - скрип да скрип воротами, - все к Федоту идут, таков уговор.
Порядком народу набралось, все хозяева явились. Плохо как-то у них, уныло. Все в пол глядят, глазами не встречаются. Головы трещат, лица припухли, носы ссажены, под глазами волдыри. Молча курят трубки, за встрепанные головы хватаются, покашливают:
– Ну, дак как, ребята?
– тряхнул бородою Пров.
Молчат. Цыган сказал:
– Мутит, кум... Чижало...
А уж Федот бочоночек на стол поставил, хозяйка студень подала.
– Ну-ка... Тресните... По махонькой...
Закрякали все, зашевелились, сплюнули. Водка у Федота добрая, не то что у Мошны, вон как обожгла, хо-х!..
– Я, значит, не в согласье...
– сказал рябой мужик Лукьян, прожевывая студень...
– И я...
– буркнул Обабок.
– Как так не в согласье?!
– Пров с Федотом враз крикнули.
– А так что мы не жалаим... Мы, значит, спьяну тогды... А вот пускай их в волость тащут...
– сказал рябой.
– В волость?!
– прикрикнул на него лавочник.
– Тебе, голозадому, хорошо говорить-то... Да ить волость-то их выпустит... Черт... А ежели они сюда придут опять, да с отместкой? Нет, ребята... Это не дело. Я тоже своему добру хозяин. Они, варначье, за худым-то не постоят, у них рука не дрогнет... Эн, каких скотинушек у нас с Провом вывалили... Али опять же этого, как его... Кузьму ножом чкнули... А?! На-ка, выкушайте...
По другому стакашку прошлись, - водка хорошая, холодная.
Пров резоны свои повел:
– Вот ты, Лукьян, ляпнул, а не подумал... А еще кум тоже называешься... А ты вот меня не пожалел... Дочерь мою, Анну, не пожалел... Ведь кто ее улестил-то? Ведь из их же шайки, разве он - политик? Какой он, к чертовой матери, политик?! Вор...
– Ну-ка, чебурахни, робятки...
По третьему выпили.
– Ну, дык чего, мужики...
– прогнусил безносый мужичонок, откидывая левую ногу и подбочениваясь.
– Эна как их измолотили, куды их, разве до волости мыслимо? Ха!.. Где тут...