Тайгастрой
Шрифт:
Журба вышел во двор. На него хлынули лучи солнца до того яркие, что пришлось заслониться рукавицей.
— Ай да денек! — воскликнул возница, выходя из чайной, находившейся напротив райкома. — Засиделись, однако. Я в окно выслеживал.
— Поехали в больницу.
Продолговатая изба в шесть окон на улицу стояла на краю селения. Как во всех провинциальных учреждениях, парадный ход и здесь был закрыт, Журба прошел во двор. Дежурный врач, старичок с седой бородой, в пенсне, встретил Журбу, как старого знакомого, хотя видел только один раз — в первый приезд.
—
— Кончаются, Иван Сергеевич.
— Примите, пожалуйста, продукты, которые привез для больной товарищ Журба, и деньги. Мороз вышел из костей?
— Его там и не было...
— Тогда ступайте.
Старенькие простыни, заменявшие занавески, прикрывали окна, женское отделение состояло из четырех коек. На одной лежала старуха с желтым лицом; кожа на щеках, лбу, подбородке у нее собрана была, будто на резинке. Соседкой ей приходилась рыжая пышногрудая женщина, на голове которой торчало множество бумажек с навернутыми прядями волос. Возле Жени лежала девочка лет двенадцати.
Журба поздоровался и подошел к Жениной койке. Байковое одеяльце едва возвышалось над худым, как веточка, телом. Женя глядела страдальческими, запавшими глазами, он встретил этот взгляд, и сердце его дрогнуло.
Без слов она протянула руку в просторном рукаве мужской грубой сорочки и не отнимала, пока он стоял перед ней, такой необычный, в халате.
— Ну, что с тобой? Ну, почему не поправляешься? Зачем так?
Он сел на табурет, услужливо придвинутый Машей, и продолжал укорять ее теми лишенными смысла словами, к которым бессознательно прибегают люди, считая главным не то, что они говорят, а как говорят.
— Велели кланяться тебе Аполлон Бельведерский и Яшка-таракашка, и твой любимец Пашка. Даже Сухих, можешь представить! А в самый последний момент вываливается из барака Коровкин. Мнется, топчется. Вижу, хочет что-то сказать. Но у такого душа на запоре.
Прозрачная краска оживила лицо Жени. Девушка мысленно представила Никодима Коровкина, его заросшее дремучей бородой лицо, и было особенно приятно, что болезнь ее тронула даже такого Коровкина.
Хотя в палате находились другие больные, а больные как известно, живут повышенным интересом к чужой жизни, Жене и Журбе казалось, что они одни, что никто их не слышит. С мельчайшими подробностями принялся он рассказывать о работе группы, о спорах и неладах, о бытовых мелочах, не имевших никакого значения для постороннего, но составлявших мир для члена маленькой бригады, заброшенной в глушь.
Женя слушала бесхитростный рассказ Журбы, как слушают дети сказку.
— Говорите еще, все-все!
Она говорила ему «вы», он ей —
«ты».— А вы приехали по делу?
— По делу. И к тебе, Женя.
Снова яркая краска залила ее похудевшее до неузнаваемости лицо.
— В райком? От меня никаких секретов, слышите?
— Да ничего особенного. Просил помочь достать нашим товарищам пимы, теплую одежду.
Как ждала она встречи, как думала о ней долгие-предолгие дни.
— Ой, залежалась я здесь... Кажется, нет больше на потолке ни одной точечки, ни одной царапинки, чтоб я ее не рассмотрела... И на стенах... на окнах... Наш барачек кажется мне просто сказочным дворцом!
Женя закрыла глаза; что-то застучало в ушах, зазвенело, и поплыли круги, и она поплыла в черное, беспредельное.
Журба умолк. Посидев немного, вышел из палаты.
— Уснула? — спросила Маша.
— Уснула.
— Это у нее от слабости. Посидите. Она скоро проснется.
Минут через пятнадцать его позвали.
— Тебе нельзя волноваться, Женя. Зачем ты? Я ничего не стану рассказывать.
— Не буду. Сядьте. Прошло. Я все равно поправлюсь! Все равно!
— Конечно, поправишься. Не думай только ни о чем дурном.
Женя закрыла глаза.
— А вы... скажите правду... вы вспоминали меня? Хоть раз? — спросила шепотом.
— Зачем спрашиваешь?
— Я ничего не знаю, — прорвалось у Жени. — Лежу и думаю. О чем только не думаю. И всегда знаю, что вы делаете. И где вы. С кем разговариваете. Я могла бы рассказать каждый ваш день. Только не знаю, что вы обо мне думаете. Скажите же мне что-нибудь...
Он перебирал в памяти их встречи, ее и свои слова, от первых, под плащом, на грузовой машине, и подумал, что как ни тяжело любить без взаимности, но еще тяжелее видеть настоящую любовь, когда не можешь ответить на нее взаимностью. Женя была близка, порой она пробуждала отцовские чувства, порой он смотрел на нее, как на сестру, мог позволить и острую шутку, и дружескую грубоватость, но это не составляло того, что в его представлении называлось любовью. Он не мог притворяться, лгать — и он молчал.
Как все любящие женщины, она безошибочно прочла его мысли. Тяжелый вздох сотряс ее худенькое тело.
— Может быть, тебя, Женя, отпустить домой? В Ленинград? Хочешь? Ты такая маленькая... Еще зачахнешь у нас. Зачем жертвы? Неужели думаешь, что жизнь человека мало стоит? Нам трудно, время суровое, мы, как на войне, но все равно, разве мы не хотим, чтобы каждому жилось лучше, чтоб каждый чувствовал себя счастливым?
Жене показалось, что от нее хотят избавиться. И слезы заполнили ее глаза.
— Никогда не говорите так. Никогда. Слышите?
Он поднялся.
— Не уходите. Еще немножко.
Короткий зимний день кончался. Он глянул на часы: было около двух. Почему солнце погасло? Женя также посмотрела в окно. Она подумала, что ехать ему далеко, и сказала:
— Идите.
— Женя, забыл сказать тебе: нас с Абакановым вызывают в крайком...
— Что там?
— Не знаю. Может быть, придется побывать в Москве...
— Зачем же мне тогда спешить выздоравливать?