Тайгастрой
Шрифт:
— Говорил.
— И что он?
— Слушать не хочет...
— Что же он хочет?
— Он хочет, чтобы я был инженером.
— А ты?
— А я говорю, что не хочу...
— Говоришь — и продолжаешь учиться? И живешь у дяди?
— Да...
— Странно: значит, ты делаешь не то, что хочешь, а что хотят другие?
— Так получается... Я не самостоятельный... Я в третьем классе!..
Лазарька запомнил на всю жизнь день 18 июня, когда затосковал даже такой сильный человек, как Петр. Изменил революции броненосец «Георгий Победоносец». Нашлись изменники в
Весь день после ухода «Потемкина» из порта вывозили обуглившиеся трупы. Вывозили трупы со слободки Романовки, с Молдаванки, из центра города. Дымился порт. Дымились окраины. По воздуху, не переставая, носились, подобно снежинкам, перья и пух. Во многих окнах застряли пианино, шкафы, комоды.
Ночью, пробравшись тихонько через черный ход, пришел домой Петр. Он что-то взял из мастерской и постучался к отцу.
В столовой собрались Александр Иванович, Марья Ксаверьевна и Лазарька. На столе дымила коптилка.
— Куда теперь? — со вздохом спросил Александр Иванович, заправляя слоистым ногтем фитиль ночника.
— В подполье, папаша...
Мать припала к Петиному плечу.
— Нерешительность. Неверие в собственные силы. Предательство. А ведь у кого сила, как не у нас? У нас сила. У рабочих. У матросов, у солдат. У крестьян. Разве сила у офицерья? У буржуев?
Казалось, Петр сам с собой подводил итоги случившемуся.
— Да, папаша, таковы дела... Отступаем мы временно. Отступаем, чтоб лучше подготовиться. И тогда посмотрим!
— Пошли ж вам бог удачи!
Петр простился со всеми тепло и просто.
— А вас не поймают? — спросил тихо Лазарька.
— Не поймают!
— Ох, боюсь за вас.
— Не бойся! Мы еще с тобой, Лазарька, заживем! И ты тогда лучше поймешь, во имя чего боролись и во имя чего помирали старшие товарищи!
— А что вы сделаете, чтобы вас не поймала полиция?
— Я уже больше не я! Понял?
Это было то же самое, что «перпетуум мобиле»: Лазарька ничего не понял.
Тогда Петр вынул новенький паспорт и раскрыл его возле коптилки. На лице Петра появилась тонкая-претонкая улыбка. Лазарька наклонился: черными густыми чернилами в паспорте было написано — Александр Сергеевич Гребенников...
Осенью шестнадцатого года шло на фронт пополнение. На станциях и в пути, за сотни верст от позиций, вчерашние парубки Херсонской губернии, рабочие Николаева и Одессы перебрасывались прибаутками. Днем в вагонах заливалась гармошка. Близ позиции передали приказ потушить огни, прекратить пение. И стало страшно от необычной тишины.
Выгружались ночью. Пошли в ближайшее село, разбитое немцем. Там, верстах в пяти от передовой, переночевали, перебыли кое-как день, не находя себе места, а с вечерней темнотой пошли на огневую.
Они повстречались накануне боя.
— Ваше благородие! Радузев!
Поручик оглянулся.
— Лазарька?
Обнялись тепло и радостно. Это длилось, впрочем, не более нескольких секунд. Потом одновременно
оглянулись: не видел ли их кто-либо, — и прошли к блиндажу. Поручик впереди, рядовой — сзади. В тесном блиндажике, залитом вонючей грязью, Радузев сел на цинковую коробку от патронов и жестом пригласил сесть Лазаря.— С последним пополнением?
— С последним.
— В какой роте?
— В шестой.
— У меня, значит. Недавно в армии? — взглянув на суконные, без всяких нашивок, погоны, спросил Радузев.
— Скоро два года...
— Как — два?
— Разжаловали из старших унтеров...
— За что?
— За пораженческие настроения...
Радузев посмотрел сощуренными глазами, будто вдаль.
— Я подумал сейчас, как много времени прошло с тех пор... Помнишь: Грушки... экзамены?.. И наши встречи? Ты работал в какой-то мастерской... Потом на заводе Гена... Я в тот год окончил реальное училище...
Поручик уронил голову на руки и сидел так долго, очень долго.
— А что ж это вы в чине поручика? Тоже разжаловали? — осведомился Лазарь.
Радузев поднял голову.
— Ты мне «вы» говоришь?
— И «вы»... И «ваше благородие»...
Лазарь улыбался одними глазами.
— Ну, что, стал инженером, как папаша хотел?
— Стал, Лазарька... Стал. Перед самой войной.
— И на войну взяли?
— Взяли...
— Защищать веру, царя и отечество? Но тогда почему ты в пехоте? Инженер — и в пехоте? В крайнем случае, в артиллерии! С высшим образованием служить в пехоте не полагается!
— Я был в специальных войсках. Но проштрафился...
— Карты?
— Хуже...
— Женщины? Вино?
— Нет. Взял на себя вину одного солдата. Ты, конечно, не поверишь, я знаю: дело политическое. Да, политическое, солдату грозила беда, его поймали с поличным, он был в каком-то военном комитете большевиков: я в этом не разбираюсь. Солдат мне нравился, я любил его. И вот... как видишь... теперь в пехоте. И поручик...
— Романтично!
— Но как осточертело все на этом свете! Ах, Лазарька, Лазарька... Я удивлялся тебе. И дико завидовал... Боже мой... Теперь могу тебе сказать. Ты решал такие трудные задачи... Ты все знал. Перед тобой открывалась светлая дорога... Мне ли равняться с тобой?
— Исповедуешься? Готовишься в этом бою помереть?
— Нет. Так. От души. Я рад, что повстречал тебя. Говорю, не кривя душой.
Разговор прервался.
— Был ли ты в Грушках перед войной? — спросил несколько минут спустя Радузев.
— Нет. С тех пор, как убежал из дому, я не был в Престольном.
— Ты откуда сейчас?
— Из штрафной... До этого — из тюрьмы.
— Сидел?
— Сидел... и лежал... и ходил...
— За что?
— Известно...
— Ты социалист? Революционер?
— Я большевик!
— Большевик! Меньшевик! Я в этом ничего не понимаю. Но я тебе верю. Ты против правды не пойдешь. Скажи же мне, как там, у вас, думают, скоро кончится этот б...?
Радузев отпустил окопное словцо.
— Скоро!
— Что ты сказал?
Лазарь повторил. Радузев как-то просветлел весь и схватил руку Лазаря.
— Если бы ты знал, что подарил мне этим словом...
— А каково солдатам?
— Разве я не вижу? Им еще трудней.
— А все-таки, Сережка, из тебя мог бы выйти человек...