Тайна гибели Бориса и Глеба (др. изд.)
Шрифт:
По нашему мнению, появление столь ранних датировок является следствием неправильной интерпретации текста, при которой упор делается на летописную дату окончательного вокняжения Ярослава на киевском «столе» — 1019 г., в то время как автор «Анонимного сказания» говорит о принятии Ярославом «всей волости Русской», которая до 1036 г. была разделена между Ярославом и Мстиславом, поэтому захоронение князей-мучеников в вышегородской церкви могло произойти самое раннее в конце 1030-х гг. Эта точка зрения была сформулирована Л. Мюллером, считавшим, что «лишь после 1036 г., т. е. после смерти князя Мстислава, Ярослав стал „самовластцем“ на Руси. Лишь теперь он мог совершенно свободно проводить свою политику, в том числе и церковную. То, что он начал ее с канонизации своих братьев, вполне отвечало общей линии его политической и церковной программы»{279}.
По сюжету «Сказания
И когда еще были в церкви на святой Литургии князь и митрополит, оказался здесь же хромой человек — пришел он, едва ползая, и, войдя в церковь, помолился Богу и святым. И сразу окрепли ноги его по благодати Божьей и по молитве святых, и, поднявшись, стал ходить на виду у всех. И это чудо видели сам благоверный князь Ярослав и митрополит. И все люди вознесли хвалу Богу и святым.
И после Литургии позвал князь всех на обед и митрополита и духовенство, и праздновали праздник как подобает. И много подаяний было роздано нищим, и беднякам, и вдовам»{280}.
Как мы имели возможность убедиться, место захоронения страстотерпцев не составляло тайны ни для составителя повести «Об убиении Борисове», знавшего о погребении Бориса его убийцами у церкви Св. Василия, ни для составителя «Анонимного сказания», сообщившего о перезахоронении в Вышегороде Глеба. Вряд ли можно думать, что на протяжении двух-трех десятилетий эти события изгладились в памяти современников: очевидно, о них предпочел забыть лишь вышегородский клир, поскольку эти захоронения были предприняты по инициативе светской власти и не вписывались в традиционные представления. Подобное расхождение представлений может быть обусловлено тем, что «Анонимное сказание» и «Сказание о чудесах» отражали противоположные тенденции. «Анонимное сказание», несмотря на подражание идеологическим константам агиографии, не считалось каноническим и, очевидно, было призвано сформировать представления, выгодные княжеской власти, в то время как «Сказание о чудесах» отражало церковную точку зрения.
Разумеется, к свидетельствам агиографических текстов следует относиться с определенной долей скептицизма. Нельзя отрицать, что описание вышегородских церемоний при Ярославе сконструировано по той же «этикетной» модели, что и аналогичные описания в ПВЛ под 1072 и 1115 гг. Однако исходя из одного только молчания летописей о почитании Бориса и Глеба в годы правления Ярослава вряд ли правомерно утверждать, что князь не был заинтересован в становлении культа братьев-мучеников, — как думают некоторые исследователи, из-за того, что он выражал принцип «феодального вассалитета», нарушенный им в 1015 г. и, следовательно, перенесение им мощей убитых братьев — агиографический миф, созданный в 70-х гг. XI в. (А. С. Хорошев){281}.
Нельзя думать, что почитание князей-мучеников началось лишь в последней четверти XI в., после того, как Ярославичи организовали в 1072 г. новое перезахоронение мощей Бориса и Глеба: скорее всего, эта церемония, описанная в «Сказании о чудесах» и в ПВЛ, завершала начальный этап формирования культа. Уже не один десяток лет ученые спорят о том, были ли его истоки династическими или народными{282}. Представление об элитарном происхождении базируется на свидетельствах интенсивной его пропаганды княжеской властью во второй половине XI — начале XII в., тогда как представление о народном происхождении восходит к памятникам агиографической литературы.
Если обратить
внимание на аналоги Борисоглебского культа, возникшие в Центральной Европе, становится очевидно, что в церковной истории славянских государств, христианизированных в X столетии, присутствует общая тенденция, выраженная в том, что культ святых, как правило, формировался из представителей местной аристократической элиты. «Важнейшей причиной возникновения такого культа было стремление найти особое место своего государства и своего народа в христианском мире. В сонме святых из разных христианских стран, окружавших трон Христа, было психологически, важно приобрести „своего“ представителя перед богом. Само появление такого культа было свидетельством силы и крепости новой религии в стране перед лицом христианских соседей», — считают А. И. Рогов и Б. Н. Флоря{283}.В контексте этого становится понятной проблема причисления к лику святых Владимира Святославича, актуальная и для Илариона в «Слове о Законе и Благодати», и для Иакова-«мниха» в «Памяти и похвале князю Владимиру». Даже канонизация крупнейших религиозных авторитетов своего времени, таких как пражский епископ Войтех-Адальберт или Феодосий Печерский, проводилась во вторую очередь. Согласно наблюдениям Дж. Ревелли, осуществившей типологический анализ Святовацлавского и Борисоглебского культов, «ив богемской и в киевской среде первые национальные святые были членами царствующей семьи»{284}.
Однако подобное положение дел противоречило агиографической традиции: культ святого формально не мог быть установлен светской властью, поэтому в памятниках агиографии его становление представлено как результат совместной мученика засвидетельствована его посмертными чудесами. И в легендах о Вацлаве-Вячеславе, и в «Сказании о чудесах», и в «Чтении» Нестора формирование культа идет по стратам средневекового общества снизу вверх: от простого народа — к князю и духовенству. Поэтому нельзя игнорировать то обстоятельство, что представление о народном происхождении культа князей-мучеников в действительности является традиционным агиографическим клише.
Культ Бориса и Глеба начал складываться как инструмент династической политики. Для доказательства этого утверждения обратимся к изучению антропонимической традиции, которая позволяет как бы «изнутри» взглянуть на политическую культуру Древней Руси.
Как считают А. Ф. Литвина и Ф. Б. Успенский: «Одним из главных принципов, которым руководствовались, выбирая имя, было наречение в честь умершего предка, чаще всего в честь предка по мужской линии. И у живых, и у умерших родичей в этой процедуре была своя функция. Живущий предок выбирал, кто из умерших станет своеобразным прототипом ребенка и, соответственно, чье имя он получит. Роли живых и умерших при выборе имени ни в коем случае не смешивались — существовал строгий запрет на наречение именем отца, если тот был еще жив. У княжича связь с отцом присутствовала уже в его именовании по отчеству, а совпадение имен и отчеств у дальнего предка и потомка делало их постулируемое подобие еще более наглядным. Иногда, впрочем, ребенок по тем или иным причинам мог получить имя из рода матери, а порой у князя могло быть два родовых имени — с отцовской и материнской стороны. В редких случаях имя могло прийти „извне“, от побратима, покровителя рода и т. п., но это было скорее исключением, нежели обычаем.
В русской княжеской традиции домонгольского периода не встречаются случаи совпадения мирских имен у живых родных братьев. Однако никакого запрета на совпадение имен у двоюродных братьев, а тем более у дальних родичей, принадлежащих к одному поколению, в княжеском обиходе не существовало. Напротив, имя умершего предка очень часто давалось нескольким представителям одного поколения его потомков.
Существенно, что имена, которые получали княжичи, были не только родовыми, но и династическими. Сыновьям князя предстояло унаследовать не только права на имущество, но и права на власть. Нередко эти права становились объектом борьбы и соперничества. Поэтому было чрезвычайно важно, кто из живых предков дает имя и кто из умерших предков избирается в качестве „прототипа“ для вновь появившегося члена рода. В сложной и многоступенчатой системе наследования столов, сложившейся на русской почве, имя нередко определяло те династические перспективы, на которые новорожденный мог рассчитывать по замыслу своих ближайших родственников. Так, если ребенка называли в честь близкого родича, при жизни обладавшего определенным княжеским столом, то зачастую это означало, что его прочили на княжение в том же городе.