Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:

Теперь в Петербурге арестовывали не только тех, кого можно было заподозрить в причастности к покушению, но всех более или менее неблагонадежных, в том числе всех тех, кто когда-либо, начиная с 1866 года, со времени Каракозова, привлекался к дознанию и суду по политическим делам, — власти решили очистить от них столицу. Уже к вечеру 2 апреля в Третьем отделении был составлен список около восьмидесяти таких неблагонадежных, у большинства из них в ночь на 3 апреля были произведены обыски, многих, несмотря на то что у них ничего не нашли (были предупреждены землевольцами, получившими от Клеточникова этот список вечером второго же числа), арестовали, и между ними доктора Веймара, револьвером которого воспользовался Соловьев, присяжных поверенных Ольхина, Стасова, близких народникам, как и Веймар, деятельно помогавших им.

После покушения на государя в Третье отделение хлынул поток анонимных доносов, или, по принятой здесь терминологии, «частных заявлений», обработка которых была поручена Клеточникову еще в первый день его появления в канцелярии агентуры. Большинство

доносов были вздором — попыткой обывателей свести личные счеты друг с другом, и начальство в отношении их не заблуждалось, на копиях доносов, переписанных жемчужным почерком на четвертушках роскошной глянцевой бумаги, ежедневно представлявшихся Кириловым шефу, чаще появлялись такие резолюции его высокопревосходительства: «Должно быть, чепуха», «Благонамеренный дурак», «Несомненно, вранье. Писал какой-нибудь выгнанный офицер», «Оставить без последствий». Но иногда на копии ложилась короткая косая запись: «Г. Кирилову. Расследовать». Это означало, что по указанному в доносе адресу Кирилов должен был послать шпиона, и, если хотя в какой-то мере (что случалось чрезвычайно редко) шпион подтверждал справедливость анонимного оговора, Дрентельн немедленно направлял по этому адресу жандармов. Иногда же ради скорости он направлял жандармов без предварительной проверки доноса. Жандармы производили обыск — разумеется, бесплодный: все сколько-нибудь правдоподобные сведения, содержавшиеся в «частных заявлениях», прежде чем с ними знакомился Дрентельн, заносились в тетрадь под названием «Сообщ. агента».

5 апреля был опубликован царский указ Правительствующему Сенату о разделении России на шесть диктаторских генерал-губернаторств, с правом генерал-губернаторов предавать виновных в политических преступлениях военному суду. Первой жертвой указа стал юный подпоручик Дубровин. Он был арестован по подозрению в сношениях с революционерами, при аресте оказал сопротивление, ранив двух жандармов, и по приговору Петербургского военно-окружного суда 20 апреля повешен.

14 мая в Киеве были повешены террористы Осинский, Антонов и Брандтнер. 28 мая повешен Соловьев. Виселицы в Одессе, Николаеве, снова в Киеве — это продолжалось все лето.

4

Лето в Петербурге — лучшее время года, что бы ни писали о нем беллетристы, разглядывающие летний Петербург из деревенского или дачного далека, — по контрасту с лесной или полевой благодатью и правда могут показаться невыносимыми пыль и мухи, вонь подсыхающих помоев на черных лестницах и во дворах-колодцах, железный грохот копки в прокаленных солнцем узких каменных ущельях; но для петербуржцев, которые вынуждены оставаться в городе круглый год, лето после изнуряющих весенних ледяных ветров, после зимней черной и мокрой снежной слякоти и бесконечных черных осенних дождей, лето — пора возвращения к жизни, воскресающих надежд и отдохновения. Летом в Петербурге прогретый и покойный воздух пахнет морем и зеленью укромных, малоприметных, но отнюдь не малочисленных скверов и сквериков, каким-то чудом выживающих в каменных недрах кварталов, в высоком прозрачном небе разлито таинственное свечение, отчего все предметы выступают с особенной резкостью, и начинаешь замечать то, чего не замечал прежде, жадно ищешь зрительных впечатлений, странным образом начинаешь нуждаться в них и находишь их, находишь. Эти впечатления вызываются архитектурным обликом города, поражающим значительностью и завершенностью замысла, художественной идеи, единой мысли, которой служили поколения строителей города. Нужно пройти по набережным канав и по площадям и обратить внимание на то, как соединяются между собой в облике зданий стили разных эпох, и выйти на набережную Невы и оглядеть ее берега с многоверстными разливами дворцов и особняков, приземистых, тщательнейше выровненных по высоте, как бы повторяющих собою странную равнинность здешних болотистых низких мест, и станет ощутимой эта единая мысль. «Но откуда… откуда было взяться этой идее, единой мысли? Три столетия здесь, на этих берегах, как и всюду, шла корявая, лишенная духовного смысла жизнь — то же было, что и всюду, мельтешение муравьиных страстей, мизерных, растительных существований, сшибки меркантильных интересов. И все же возникла эта каменная гармония, эта красота… Жизнь прошла, а красота осталась…».

Так рассуждал, весьма неопределенно и смутно, Николай Васильевич Клеточников, выходя в один из последних дней августа на набережную Невы возле Академии художеств и направляясь в сторону университета. Обойдя пристань со сфинксами, он постоял у каменной стенки, опершись ладонями о ее широкую и шершавую, нагретую солнцем спину, окинув взглядом перспективу Невы (и заодно окинув взглядом набережную, чтобы проверить, не следует ли за ним кто; набережная, как всегда в предвечернее время, была пустынна), и пошел дальше. Он не спешил, шел и все засматривался на далекий противоположный берег, присматривался к баркам на Неве, к игре солнечных бликов на серых волнах реки и снова окидывал взглядом панораму города, распластавшегося по низким берегам, в надежде ухватить-таки, уловить мысль, заключенную в этой рукотворной красоте. «Да, жизнь прошла, а красота осталась, — рассуждал он. — Отмельтешили муравьи, и будто не было никогда, но оставили после себя красоту… не слизнули, напротив, сохранили и умножили… Можно сколько угодно подвергать сомнению смысл и целесообразность жизни, — вдруг отчетливо и резко подумал он, без видимой связи с тем, о чем только что думал, — но придут новые поколения, их первыми впечатлениями о мире будут впечатления о красоте этого

мира, и покуда они не увязнут в наших логических ловушках, успеют прибавить к наследованной ими красоте много новой красоты. И так будет до тех пор, покуда будет сохраняться необходимое количество красоты в мире. И чем больше ее будет, тем прочнее будут основания жизни. Вот и основания жизни, о которых тоскуем… какие еще нужны основания?..». Эти мысли взволновали его. Он снова остановился у стенки и долго стоял, смотрел на барки, на тот берег, продолжая размышлять о том же.

Потом, посмотрев на часы, заторопился и пошел вперед, уже более не останавливаясь.

За университетом он свернул с набережной и переулками вышел к Малой Неве, где навстречу ему шел Михайлов.

Они сошлись так, как будто случайно встретились и давно не виделись, и, радуясь встрече, смеясь, стали оглядывать друг друга. Впрочем, они действительно давно не виделись. Михайлов успел сильно измениться внешне. Если бы Клеточников не знал, что здесь, в этом месте, и именно в это время он должен встретиться с Петром Ивановичем, он бы не узнал его. Петр Иванович был в летнем светлом пальто, в светлых панталонах с лампасами, в перчатках и с тросточкой, с закрученными вверх усами — вполне благородный господин, очень уверенный в себе, какой-то легкий, летящий, от него веяло силой, удачей.

— Николай Васильевич, д-дорогой, в самом деле, ск-колько же мы не виделись? Три месяца? — смеясь, спрашивал Михайлов, когда они, обменявшись первыми восклицаниями и приветствиями, медленно пошли вдоль реки, к мосту.

— Почти три, — отвечал Клеточников, присматриваясь к нему, привыкая к его новому облику. — Если не считать случая с месяц назад, когда вы мелькнули у Натальи Николаевны, точнее, мелькнули в окне конки, уезжая от Натальи Николаевны, не дождавшись меня.

— Да, мелькнул, — сказал Михайлов, вдруг задумываясь, отлетая в мыслях куда-то, но при этом продолжая смотреть на Клеточникова, говорить с ним. — Я т-тогда мелькнул в Петербурге… приезжал на несколько дней. Хотел вас повидать, но не рассчитал время… времени у меня тогда было чрезвычайно мало. З-зато сегодня весь вечер наш. И о делах поговорим, и о разных предметах… Если, конечно, у вас нет на сегодняшний вечер каких-либо особых планов, — спохватившись, сказал он и посмотрел на Клеточникова вопросительно.

— Нет, планов нет никаких.

— Вот и прекрасно, — сказал Михайлов и снова на секунду куда-то отлетел, но, видимо, недалеко от Клеточникова, потому что, посмотрев на него затем значительно, заговорил с ним очень серьезно: — Николай Васильевич, я знаю от Александра Васильевича и Афанасия Ильича, что вам известно, частью от них самих, положение дел в «Земле и воле»… теперь уже в бывшей «Земле и воле»… и что вы выбрали нашу линию, то есть той части землевольцев, которые образовали партию «Народной воли»… решили с нами остаться. Так?

— Да, так.

— Я очень этому рад, как вы п-понимаете, и не сомневался нисколько в том, что вы изберете эту линию, — продолжал Михайлов. — Но меня беспокоило, что в это трудное для всех нас время я как будто бросил вас на произвол судьбы… Да, да, не усмехайтесь, я так чувствовал… Беспокоило то, что не мог, не имел физической возможности лично с вами говорить обо всех этих делах, объяснить, как сам разумею дело, потому что не желал бы, чтобы между нами оставалась недосказанность… тем более теперь. Вот об этом обо всем я и хотел бы с вами сегодня говорить. И предлагаю такой план. Мы сначала погуляем и поговорим. Можно было бы, конечно, и у Натальи Николаевны посидеть, но я подумал, что нам лучше наедине поговорить. Притом нам с вами сегодня еще предстоит визит к даме… вот к ней мы теперь и отправимся и по пути поговорим. Вы ее знаете, это Елизавета Ивановна… я хочу вас ближе свести, на случай, если у Натальи Николаевны по каким-либо причинам вам нельзя будет показаться… Впрочем, и не только поэтому. У Елизаветы Ивановны и продолжим разговор. У нее вполне безопасная квартира. Вы не возражаете?

— Нет, напротив. Мне было бы приятно повидаться с Елизаветой Ивановной.

— Но сначала о делах. Не возражаете, если мы пойдем пешком? Это довольно далеко, на Аптекарском острове, но я п-проведу вас такими улицами, где мало народу, и нам никто не помешает разговаривать.

— Очень хорошо.

— Что же, идемте.

И они, перейдя через Малую Неву, отправились к Аптекарскому острову, шли какими-то действительно пустынными улицами, забирая ближе к островам, и говорили о том, о чем в те летние месяцы много было разговоров между радикалами, — о расколе в «Земле и воле», приведшем в конце лета к распадению общества на две самостоятельные организации, «Народную волю» и «Черный передел».

Этот раскол назревал давно, еще с осени прошедшего года, когда часть землевольцев, из тех, что были изгнаны из деревень репрессалиями, стала отвечать на правительственный террор своим террором. Именно эта группа организовала убийство Мезенцева и покушение на Дрентельна, а в конце марта, когда землевольцам объявил о своем намерении совершить покушение на царя и просил их содействия Александр Соловьев, эта группа склонялась к тому, чтобы оказать ему такое содействие. Противниками перехода «Земли и воли» к политической борьбе — к непосредственной борьбе с правительством, тем более противниками покушения на царя, были те из землевольцев, которые еще надеялись на то, что им удастся продолжать пропагаторскую работу в деревне. Разногласия между «политиками» и их противниками, «деревенщиками», еще более обострились после 2 апреля, попытки примирить их на летних съездах и собраниях общества ни к чему не привели, и «политики» стали народовольцами, «деревенщики» — чернопередельцами…

Поделиться с друзьями: