Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:
Теперь в Петербурге арестовывали не только тех, кого можно было заподозрить в причастности к покушению, но всех более или менее неблагонадежных, в том числе всех тех, кто когда-либо, начиная с 1866 года, со времени Каракозова, привлекался к дознанию и суду по политическим делам, — власти решили очистить от них столицу. Уже к вечеру 2 апреля в Третьем отделении был составлен список около восьмидесяти таких неблагонадежных, у большинства из них в ночь на 3 апреля были произведены обыски, многих, несмотря на то что у них ничего не нашли (были предупреждены землевольцами, получившими от Клеточникова этот список вечером второго же числа), арестовали, и между ними доктора Веймара, револьвером которого воспользовался Соловьев, присяжных поверенных Ольхина, Стасова, близких народникам, как и Веймар, деятельно помогавших им.
После покушения на государя в Третье отделение хлынул поток анонимных доносов, или, по принятой здесь терминологии, «частных заявлений», обработка которых была поручена Клеточникову еще в первый день его появления в канцелярии агентуры. Большинство
5 апреля был опубликован царский указ Правительствующему Сенату о разделении России на шесть диктаторских генерал-губернаторств, с правом генерал-губернаторов предавать виновных в политических преступлениях военному суду. Первой жертвой указа стал юный подпоручик Дубровин. Он был арестован по подозрению в сношениях с революционерами, при аресте оказал сопротивление, ранив двух жандармов, и по приговору Петербургского военно-окружного суда 20 апреля повешен.
14 мая в Киеве были повешены террористы Осинский, Антонов и Брандтнер. 28 мая повешен Соловьев. Виселицы в Одессе, Николаеве, снова в Киеве — это продолжалось все лето.
Лето в Петербурге — лучшее время года, что бы ни писали о нем беллетристы, разглядывающие летний Петербург из деревенского или дачного далека, — по контрасту с лесной или полевой благодатью и правда могут показаться невыносимыми пыль и мухи, вонь подсыхающих помоев на черных лестницах и во дворах-колодцах, железный грохот копки в прокаленных солнцем узких каменных ущельях; но для петербуржцев, которые вынуждены оставаться в городе круглый год, лето после изнуряющих весенних ледяных ветров, после зимней черной и мокрой снежной слякоти и бесконечных черных осенних дождей, лето — пора возвращения к жизни, воскресающих надежд и отдохновения. Летом в Петербурге прогретый и покойный воздух пахнет морем и зеленью укромных, малоприметных, но отнюдь не малочисленных скверов и сквериков, каким-то чудом выживающих в каменных недрах кварталов, в высоком прозрачном небе разлито таинственное свечение, отчего все предметы выступают с особенной резкостью, и начинаешь замечать то, чего не замечал прежде, жадно ищешь зрительных впечатлений, странным образом начинаешь нуждаться в них и находишь их, находишь. Эти впечатления вызываются архитектурным обликом города, поражающим значительностью и завершенностью замысла, художественной идеи, единой мысли, которой служили поколения строителей города. Нужно пройти по набережным канав и по площадям и обратить внимание на то, как соединяются между собой в облике зданий стили разных эпох, и выйти на набережную Невы и оглядеть ее берега с многоверстными разливами дворцов и особняков, приземистых, тщательнейше выровненных по высоте, как бы повторяющих собою странную равнинность здешних болотистых низких мест, и станет ощутимой эта единая мысль. «Но откуда… откуда было взяться этой идее, единой мысли? Три столетия здесь, на этих берегах, как и всюду, шла корявая, лишенная духовного смысла жизнь — то же было, что и всюду, мельтешение муравьиных страстей, мизерных, растительных существований, сшибки меркантильных интересов. И все же возникла эта каменная гармония, эта красота… Жизнь прошла, а красота осталась…».
Так рассуждал, весьма неопределенно и смутно, Николай Васильевич Клеточников, выходя в один из последних дней августа на набережную Невы возле Академии художеств и направляясь в сторону университета. Обойдя пристань со сфинксами, он постоял у каменной стенки, опершись ладонями о ее широкую и шершавую, нагретую солнцем спину, окинув взглядом перспективу Невы (и заодно окинув взглядом набережную, чтобы проверить, не следует ли за ним кто; набережная, как всегда в предвечернее время, была пустынна), и пошел дальше. Он не спешил, шел и все засматривался на далекий противоположный берег, присматривался к баркам на Неве, к игре солнечных бликов на серых волнах реки и снова окидывал взглядом панораму города, распластавшегося по низким берегам, в надежде ухватить-таки, уловить мысль, заключенную в этой рукотворной красоте. «Да, жизнь прошла, а красота осталась, — рассуждал он. — Отмельтешили муравьи, и будто не было никогда, но оставили после себя красоту… не слизнули, напротив, сохранили и умножили… Можно сколько угодно подвергать сомнению смысл и целесообразность жизни, — вдруг отчетливо и резко подумал он, без видимой связи с тем, о чем только что думал, — но придут новые поколения, их первыми впечатлениями о мире будут впечатления о красоте этого
мира, и покуда они не увязнут в наших логических ловушках, успеют прибавить к наследованной ими красоте много новой красоты. И так будет до тех пор, покуда будет сохраняться необходимое количество красоты в мире. И чем больше ее будет, тем прочнее будут основания жизни. Вот и основания жизни, о которых тоскуем… какие еще нужны основания?..». Эти мысли взволновали его. Он снова остановился у стенки и долго стоял, смотрел на барки, на тот берег, продолжая размышлять о том же.Потом, посмотрев на часы, заторопился и пошел вперед, уже более не останавливаясь.
За университетом он свернул с набережной и переулками вышел к Малой Неве, где навстречу ему шел Михайлов.
Они сошлись так, как будто случайно встретились и давно не виделись, и, радуясь встрече, смеясь, стали оглядывать друг друга. Впрочем, они действительно давно не виделись. Михайлов успел сильно измениться внешне. Если бы Клеточников не знал, что здесь, в этом месте, и именно в это время он должен встретиться с Петром Ивановичем, он бы не узнал его. Петр Иванович был в летнем светлом пальто, в светлых панталонах с лампасами, в перчатках и с тросточкой, с закрученными вверх усами — вполне благородный господин, очень уверенный в себе, какой-то легкий, летящий, от него веяло силой, удачей.
— Николай Васильевич, д-дорогой, в самом деле, ск-колько же мы не виделись? Три месяца? — смеясь, спрашивал Михайлов, когда они, обменявшись первыми восклицаниями и приветствиями, медленно пошли вдоль реки, к мосту.
— Почти три, — отвечал Клеточников, присматриваясь к нему, привыкая к его новому облику. — Если не считать случая с месяц назад, когда вы мелькнули у Натальи Николаевны, точнее, мелькнули в окне конки, уезжая от Натальи Николаевны, не дождавшись меня.
— Да, мелькнул, — сказал Михайлов, вдруг задумываясь, отлетая в мыслях куда-то, но при этом продолжая смотреть на Клеточникова, говорить с ним. — Я т-тогда мелькнул в Петербурге… приезжал на несколько дней. Хотел вас повидать, но не рассчитал время… времени у меня тогда было чрезвычайно мало. З-зато сегодня весь вечер наш. И о делах поговорим, и о разных предметах… Если, конечно, у вас нет на сегодняшний вечер каких-либо особых планов, — спохватившись, сказал он и посмотрел на Клеточникова вопросительно.
— Нет, планов нет никаких.
— Вот и прекрасно, — сказал Михайлов и снова на секунду куда-то отлетел, но, видимо, недалеко от Клеточникова, потому что, посмотрев на него затем значительно, заговорил с ним очень серьезно: — Николай Васильевич, я знаю от Александра Васильевича и Афанасия Ильича, что вам известно, частью от них самих, положение дел в «Земле и воле»… теперь уже в бывшей «Земле и воле»… и что вы выбрали нашу линию, то есть той части землевольцев, которые образовали партию «Народной воли»… решили с нами остаться. Так?
— Да, так.
— Я очень этому рад, как вы п-понимаете, и не сомневался нисколько в том, что вы изберете эту линию, — продолжал Михайлов. — Но меня беспокоило, что в это трудное для всех нас время я как будто бросил вас на произвол судьбы… Да, да, не усмехайтесь, я так чувствовал… Беспокоило то, что не мог, не имел физической возможности лично с вами говорить обо всех этих делах, объяснить, как сам разумею дело, потому что не желал бы, чтобы между нами оставалась недосказанность… тем более теперь. Вот об этом обо всем я и хотел бы с вами сегодня говорить. И предлагаю такой план. Мы сначала погуляем и поговорим. Можно было бы, конечно, и у Натальи Николаевны посидеть, но я подумал, что нам лучше наедине поговорить. Притом нам с вами сегодня еще предстоит визит к даме… вот к ней мы теперь и отправимся и по пути поговорим. Вы ее знаете, это Елизавета Ивановна… я хочу вас ближе свести, на случай, если у Натальи Николаевны по каким-либо причинам вам нельзя будет показаться… Впрочем, и не только поэтому. У Елизаветы Ивановны и продолжим разговор. У нее вполне безопасная квартира. Вы не возражаете?
— Нет, напротив. Мне было бы приятно повидаться с Елизаветой Ивановной.
— Но сначала о делах. Не возражаете, если мы пойдем пешком? Это довольно далеко, на Аптекарском острове, но я п-проведу вас такими улицами, где мало народу, и нам никто не помешает разговаривать.
— Очень хорошо.
— Что же, идемте.
И они, перейдя через Малую Неву, отправились к Аптекарскому острову, шли какими-то действительно пустынными улицами, забирая ближе к островам, и говорили о том, о чем в те летние месяцы много было разговоров между радикалами, — о расколе в «Земле и воле», приведшем в конце лета к распадению общества на две самостоятельные организации, «Народную волю» и «Черный передел».
Этот раскол назревал давно, еще с осени прошедшего года, когда часть землевольцев, из тех, что были изгнаны из деревень репрессалиями, стала отвечать на правительственный террор своим террором. Именно эта группа организовала убийство Мезенцева и покушение на Дрентельна, а в конце марта, когда землевольцам объявил о своем намерении совершить покушение на царя и просил их содействия Александр Соловьев, эта группа склонялась к тому, чтобы оказать ему такое содействие. Противниками перехода «Земли и воли» к политической борьбе — к непосредственной борьбе с правительством, тем более противниками покушения на царя, были те из землевольцев, которые еще надеялись на то, что им удастся продолжать пропагаторскую работу в деревне. Разногласия между «политиками» и их противниками, «деревенщиками», еще более обострились после 2 апреля, попытки примирить их на летних съездах и собраниях общества ни к чему не привели, и «политики» стали народовольцами, «деревенщики» — чернопередельцами…