Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:
Клеточников знал об этих разногласиях от Саши и Арончика, с которыми встречался летом, когда Михайлова не было в Петербурге, знал и от самого Михайлова, с которым встречался весной. Уже тогда, весной, раскол «Земли и воли» представлялся неизбежным, хотя многое еще было неясно, программа будущих народовольцев только складывалась. И одним из самых неясных пунктов ее был вопрос о цареубийстве. Михайлов тогда, встречаясь с Клеточниковым, каждый раз так или иначе возвращался к этому пункту. Он и его товарищи, «политики», только решали задачу, которую разрешил для себя Соловьев: имеют ли право они, считающие себя выразителями и защитниками интересов народа, вступая в борьбу с деспотическим правительством, замахиваться и на царя, поймет ли их крестьянство, не ляжет ли пропасть между партией и крестьянством, в среде которого сильны монархические настроения? Этот вопрос он ставил и перед Клеточниковым, интересуясь отношением самого Клеточникова к идее
Однако сворачивал он теперь на этот пункт не потому, что вопрос о цареубийстве все еще оставался неясным (народовольцы вынесли уже Александру Второму смертный приговор и намеревались привести его в исполнение), и не потому, что этот пункт занимал какое-то исключительное место в народовольческой программе (Михайлов это усиленно подчеркивал, называя цареубийство лишь одним из средств борьбы с монархическим правительством), но потому, что в своеобразных условиях российской жизни пункт о цареубийстве мог неожиданно оказаться именно центральным в предстоявшей борьбе, к этому надо было быть готовыми, и он, Петр Иванович, хотел бы, чтобы Николай Васильевич ясно себе представлял все последствия этого, в том числе и лично для самого Николая Васильевича, как будущего участника этой борьбы.
— Как знать, м-может быть, наших сил только и хватит на то, чтобы выполнить один этот пункт, — сказал Михайлов со странной задумчивостью, когда они уже подходили к Аптекарскому острову, сказал как будто не столько для Клеточникова, сколько для себя. — Последствия т-трудно себе представить. Надо быть ко всему готовыми.
Последнее уже снова относилось к Клеточникову, и Михайлов требовательно посмотрел на него, как будто ожидая немедленного ответа: ко всему ли он готов… или есть сомнения, раздумья?
— Какие же сомнения? — усмехнувшись, ответил Клеточников. — Все обдумано… давно.
Михайлов кивнул и улыбнулся. Он казался одновременно и довольным, и как бы несколько удивленным, — он сказал все, что хотел сказать, но, вероятно, не рассчитывал, что разговор выйдет таким деловито-будничным, окажется, в сущности, ненужным; но это и было хорошо. Помолчав, он заговорил о том, что скоро снова уедет из Петербурга, и, возможно, снова надолго, но они уже подходили к дому Елизаветы Ивановны, и Михайлов, сказав: «Об этом потом», предупредил Клеточникова, что Елизавета Ивановна живет здесь по своему настоящему виду и ее здесь нужно называть Анной, то есть Анной Павловной.
Елизавета Ивановна жила у родственников, нанимавших двухэтажный деревянный флигель, который стоял посреди обширного двора, ее комната была наверху. Она знала, что Михайлов придет с Клеточниковым, сама встретила их внизу и тотчас провела к себе наверх. Комната у нее была светлая, праздничная, с балконом, огибавшим угол комнаты, с окнами на обеих сходившихся в этом углу стенах; на одной стене висело несколько фотографических портретов, которыми сразу же заинтересовался Клеточников. Это были портреты раненых солдат и самой Анны в платье сестры милосердия; оказалось, она была в действующей армии во время балканской войны.
И в ней, как и в Михайлове, произошла перемена за время, что ее не видел Клеточников. Отпечаток характерной непроницаемости, спокойной, как бы холодноватой уверенности, который замечал Клеточников на лицах известных ему нелегалов, лег и на ее лицо. Впрочем, оно оставалось таким же милым и прелестным, готовым в любой миг озариться светом нежного чувства, как и прежде. Оно и озарилось, когда Михайлов, поцеловав ей руку, не сразу отпустил ее, задержал в своей руке, легонько сжав ее тонкие пальцы. Она с милой улыбкой, переводя глаза с Клеточникова на Михайлова, который все не отпускал ее руку, стала извиняться перед Клеточниковым за то, что она держала себя с ним у Арончика весьма бестактно, рассматривала его тогда с какой-то бесцеремонностью, но в этом, пожалуй, не столько она была виновата, сколько Дворник (она называла Михайлова Дворником; вероятно, ей это было удобнее, чем называть его конспиративным,
фальшивым именем), который рассказывал ей о Николае Васильевиче с таким увлечением, так ее заинтриговал, что она не смогла удержаться от соблазна посмотреть на него, когда ей передали зимой, что агент (она тогда еще не знала имени Николая Васильевича, как не знали его и другие землевольцы, собравшиеся тогда у Арончика, — для них он был, впрочем, и теперь для большинства оставался известен под кличкой «агент») будет у Арончика.— Конечно, это было неосторожно — сходиться всем у Афанасия Ильича, Дворник нам потом всем устроил за это хорошую распеканцию, — смеясь, посмотрела она на Дворника и снова обернулась к Клеточникову: — Но уж очень было любопытно.
Клеточников тоже смеялся и отвечал, что вовсе не чувствовал себя тогда неловко, напротив, ему приятно было внимание Анны Павловны, хотя, конечно, он и не может не признать, что чувствовал себя тогда так, как чувствует актер на сцене, разве только Анна Павловна его тогда не лорнировала, но и в этом бы случае, — смеясь, продолжал он (ему весело было говорить с ней, и говорить в этом легком, изящном и учтивом салонном тоне), — и в этом бы случае он не чувствовал себя неловко, потому что Анна Павловна принадлежит к тем счастливым людям, в обществе которых всегда всем бывает легко.
Это заявление несколько удивило Анну, и она попросила Николая Васильевича объяснить, что он имеет в виду, и Клеточников объяснил с тем же веселым подъемом (они уже сидели на низеньких мягких стульях вокруг чайного столика, и Анна разливала чай), что Анна Павловна очень критически относится к себе, всегда очень строго судит себя, сопоставляя себя с другими, всегда готова признать первенство или превосходство над собой других, и это при том, что сама-то не стоит на месте, все время движется — в душе, в сознании движется, это и создает вокруг нее атмосферу раскованности, когда всем хочется быть самими собой, — такой, во всяком случае, она показалась ему, Клеточникову, тогда, у Афанасия Ильича. «А теперь?» — с простодушным любопытством спросила Анна. Клеточников засмеялся и сказал, что, вероятно, она и теперь такая же, хотя что-то в ней все-таки изменилось. Что же изменилось? В лице, пожалуй, появилось нечто конспирационное… несмотря на то, что она еще остается… еще может позволить себе оставаться, и бдительный Дворник этому как будто не препятствует… остается Анной Павловной… Теперь и Анна засмеялась и вдруг спросила его, не одиноко ли ему, не жалеет ли он, что застрял в Петербурге и ввязался в эту игру с Третьим отделением? Как это, должно быть, ужасно — быть вынужденным каждый день видеть перед собой этих господ… из этого учреждения… Она и дня, наверное, не выдержала бы… Клеточников, подумав, ответил, что удовольствия, конечно, в этом мало, но что он ни о чем не жалеет и одиноким себя вовсе не чувствует.
— Почему? Объясните, пожалуйста, Николай Васильевич.
Он сказал, что, во-первых, он этих господ как бы и не замечает, как не замечаем мы окружающий нас мир микробов, хотя прекрасно знаем, что он существует, и при желании всегда можем его рассмотреть, стоит только взять в руки увеличительные стекла, — он привык так относиться к определенному сорту людей за десять лет жизни в провинциальном захолустье. А во-вторых, он с ними не вступает в разговоры, только слушает и молчит, а молчать ему не в тягость. «Это я сейчас так разговорился, — улыбаясь, объяснил он, — потому что с вами говорю. Обычно же молчу. Молчун-с», — засмеялся он, вспомнив, как назвал его когда-то в Пензе проезжий землемер.
Что же касается общения с близкими ему людьми, то на это Николай Васильевич должен сказать, что за все последние десять лет он не испытал столько радости от общения, такого общения, которое он называет подлинным, за которое можно жизнь положить, на этот предмет у него имеется целая теория, и если Анне Павловне и Дворнику угодно будет, он когда-нибудь изложит ее им, так вот, он за десять лет не испытал столько радости, сколько за последние полгода, хотя, конечно, и нельзя сказать, что особенность его положения способствует такому общению, на тайных встречах с милыми товарищами редко когда удается говорить о чем-либо другом, кроме как о шпионах; но ведь дело не в том, говоришь ты или нет, а в том, чтобы у тебя было с кем говорить. И не Николаю Васильевичу должны быть благодарны Петр Иванович и его товарищи за помощь, которую он им оказывает, а сам Николай Васильевич должен благодарить судьбу, которая свела его с ними.
При этом ведь и то нельзя сказать, что только о шпионах приходится им говорить, вовсе нет, стоит вспомнить хотя бы их с Петром Ивановичем беседы весной и прежде или вечера у Натальи Николаевны, в обществе которой Клеточников чувствует себя так, как будто он ее родной брат или по меньшей мере старинный, с детских лет, поверенный ее душевных тайн, и которой он особенно благодарен за это, потому что видит, как она мучается своим затворничеством и каким трудом достаются ей ее неизменные приветливость и бодрость… Нет, он вовсе не чувствует себя одиноким.