Тайна семейного архива
Шрифт:
– Что Эрих? – поразилась Маргерит. – При чем тут Эрих? Он купил тебя на мое имя и, кажется, вообще не имел к тебе никакого отношения.
Манька совсем зашлась в слезах. Истолковав ее истерику по-своему, хозяйка положила руку ей на колено и как можно мягче спросила:
– Ты согласилась?
– Нет. Господин Хайгет сказал, чтобы… Чтобы я не оставляла вас с детьми… пока можно. А что, – после долгой паузы, почуяв, что это единственная возможность узнать хоть что-то о дальнейшей судьбе Эриха, поинтересовалась она: – господин Хайгет больше не вернется сюда?
Кукольное лицо хозяйки скривилось в гримасе какой-то обиды и боли, и, закрыв его ладонями, она истерически разрыдалась.
– Эрих… разве он виноват?.. Он не хотел… его заставляли, я, они… но я люблю его… Эрих! а теперь… О, мои дети… – Маргерит все же
На следующий день город наполнился смеющимися громкоголосыми французами, которые обнимали и целовали на улицах всех подряд, а в сторону лагеря потянулись серые, бесплотные колонны немецких солдат, ставших пленными у себя на родине. Каждую свободную минуту, будь то день или ночь, Манька стояла на улице или у окна, пока ее не начинала валить усталость, и жадными глазами всматривалась в проходящие колонны в слепой надежде увидеть между вялыми, расслабленными фигурами гибкий стан и развернутые плечи Эриха. Но гнали, в основном, солдат, и Уля, однажды заставший ее за этим занятием, не по-мальчишески серьезно нахмурился.
– Не смотри, мне стыдно. Ты папу ищешь? Его тут нет, это гонят из Померании. А папа… он там, за лесом. Я ходил, хотел увидеть, но они детей не пускают. – И вдруг его черные круглые глаза вспыхнули надеждой. – Марихен! Давай сходим туда вдвоем! Тебя непременно пустят, ты же русская!
Вместо ответа Манька крепко прижала мальчика к груди.
Они долго выбирали день, но все время что-то мешало, да и Маргерит теперь, когда немцы стали чужими у себя дома, стала очень строго следить за Улей, спасаясь, как бы его не пристрелили где-нибудь у оккупационных штабов. Наконец день был выбран – седьмое мая, но откуда-то всему городу стало известно, что завтра будет подписана капитуляция. И с утра Маргерит как можно лучше одела Алю, заставила тщательно вымыться сына и провела долгие два часа у себя в спальне. Усадив детей в гостиной, она вызвала Маньку, которая, увидев хозяйку, не удержалась и ахнула: перед нею стояла надменная женщина с роскошными формами и гладким, без единой морщинки, лицом, в темном, почти траурном платье.
– Через полчаса мы уезжаем в деревню под Ульм. Я не могу допустить, чтобы мои дети, дети честного немецкого офицера, и я, порядочная немецкая женщина, присутствовали при столь позорном акте, как капитуляция великой Германии, – металлическим голосом отчеканила она. – Дети не должны видеть ничего сопутствующего этому, не должны запомнить этого дня, – уже мягче добавила Маргерит. – С подводой я договорилась. Ты останешься здесь и… Впрочем, все равно.
Уходя, Уля сверкнул глазами и на ходу в дверях быстро шепнул Маньке:
– Ты не уходи, я убегу!
Манька прождала его весь день, но он так и не вернулся. К вечеру небо затянулось черными тучами, и с востока, с гор, на город стала надвигаться гроза, вспыхивавшая безжалостными зарницами. Почему-то эти молнии и оглушительный гром были для Маньки страшнее, чем первое появление немцев в Логу и все недавние бомбардировки. Она зажгла свечку и села в углу столовой, неподвижно держа перед собой фотографию.
Ливень хлынул только к полуночи. Начиналось восьмое мая.
Необыкновенно жаркая для Петербурга погода быстро сменилась на обычную, серенькую и невзрачную. До полудня небо было затянуто тусклой пеленой, наводившей необъяснимую, изматывающую душу тоску, и Кристель искренне удивлялась, как окружающие ее люди могут смеяться и жить как ни в чем не бывало под этим давящим, как гранитная плита, небом.
Сандра старалась не надоедать Кристель, и убегала куда-то с утра, оставляя небрежно нацарапанные записки о том, что есть и когда она вернется. Кристель, всеми силами пытавшаяся вжиться во все русское, просила не писать в угоду ей по-немецки и долго потом думала, что такое «морка», в которой находились вечные пельмени, или что может обозначать в отношении времени фраза «Буду где-то около пяти». Но это скрашивалось приятным ожиданием: рано или
поздно раздавался звонок, от которого трясся старый телефон на стене – такие аппараты она видела только в фильмах про послевоенную жизнь, – Кристель бежала к нему под понимающе-грустные взгляды Сандриной бабушки и, прикрыв глаза, слушала низкий, торопящийся голос. Свидания их по-прежнему оставались короткими и странными. Они встречались под куполом метро, напоминавшего Кристель планетарий. Первые дни она надеялась, что Сергей поведет ее в ту странную квартиру, называвшуюся «коммунальной», хотя никаких хиппи там не было, или, по крайней мере, в номер недорогого отеля. Кристель несколько брезгливо относилась к сексу в гостиницах, но готова была превозмочь себя. Через неделю она поняла, что надежды ее не оправдаются, несмотря на то, что оба они явно тяготятся хождением по улицам. Большая рука Сергея, сжимавшая ее руку, всегда была напряженно-горяча. Порой он, как-то странно кривя крупные губы, отворял старые двери в полутемные прохладные парадные, и там, около мертвых, но еще до сих пор роскошных каминов, скользя на мозаичных полах, прижимал ее к себе, прикрывая полами серого плаща, каких в Германии не носили уже добрых лет пять-семь. Губы его искали ее сомкнутых губ и раскрывали их, но в этих долгих поцелуях не было счастья, зато постоянно присутствовало ощущение какой-то вины.Потом они выходили на улицы, где царил такой же приглушенный свет бесконечных сумерек, и снова начинали свое непонятное странствие. Они ходили молча, стараясь сосредоточиться на том огненном потоке, который лился через их соединенные руки. Иногда Сергей с неохотой приводил ее в театр и оставлял за кулисами на краю сцены, откуда она смотрела, как ловко и умело распоряжается он огромной театральной машиной, словно какой-то древний демиург. В такие мгновения в нем появлялась красота мужчины, делающего свое дело с любовью, знанием и опытом, и Кристель не могла отвести глаз, недоумевая, куда же потом уходит эта красивая уверенность, и зачем на нее так упорно наслаивается шелуха слов.
Иногда они шли в какое-нибудь дешевое кафе на пустынной улочке, где пьют стоя, а вокруг неодобрительно косятся грязноватые и красноносые, как говорил Сергей, «маргиналы». Сергей заказывал ей подобие кофе с подобием пирожного, а себе – бутерброд и рюмку водки. Появлявшиеся после этого слова становились не радостней, а пронзительней и печальней, и, глядя в ждущие глаза Кристель, он говорил о том, что она ничего не понимает, что дело вовсе не в сути, а во вкусе, в длящемся несовершенстве этих серых, бесплодных, ничем не кончающихся дней. Большое лицо его то расцветало мечтательной улыбкой, то хмурилось, словно он вспоминал о чем-то неприятном и стыдном.
Так проходили дни, тягучие, ненасыщаемые. Однажды утром Кристель с ужасом увидела, что городские деревья начали желтеть, а под ногами сиротливо зашелестели сухие листья. Ей, привыкшей к тому, что в Эсслингене такое происходит не раньше октября, это показалось дурным предзнаменованием. И, заставив себя не дожидаться звонка, она сама набрала номер Елены. Ничуть не удивившись, та ответила, что документы будут готовы никак не раньше, чем через две недели и что девочка вполне пришла в себя.
– Все же вам было бы неплохо появиться у нас еще несколько раз перед отъездом, вы же знаете, они как зверьки, их нужно приучать к себе постепенно. Сейчас девочка очень привязалась к Сергею, он вообще удивительно умеет ладить с детьми и животными, но поедет-то она с вами. Словом, жду вас.
Кристель чувствовала, что не может идти туда и смотреть в ясные глаза той, которую они обманывали, но и длить это состояние неопределенности, паутины недоговоренностей у нее больше не было сил. «Неужели они все так живут? – пытаясь найти опору в чем-нибудь внешнем, спрашивала она себя. – Но тогда странно, как эта огромная страна еще не развалилась окончательно… Как они создали такую культуру… Как он сам смог стать таким знающим, таким необыкновенным… Почему, почему он вязнет в этом болоте? Может быть»… – и тут она с беспощадной ясностью поняла, что если у нее и есть какой-нибудь шанс получить его, то он заключается только в том, чтобы увезти его отсюда, увезти из этого города морока, где архитектура не соответствует природе, день – ночи, и слова – делу. Увезти как можно быстрее, пока она сама не отдалась затягивающему ритму, ни к чему не обязывающему, ни к чему не ведущему…