Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Это вовсе не значит, что он отказывался вносить свою лепту или при случае подниматься вместе с волной, подавая реплики, задавая по ходу вопросы и даже делая вид, что внимательно слушает своего собеседника, без чего сцена могла бы вообще превратиться в фантасмагорию.

И все же сохранялось ощущение какой-то ватной, зыбкой, поглощающей звуки атмосферы, как если бы у него в ушах все еще стоял шум реактивных двигателей и как если бы он все еще находился в герметически закрытой капсуле подвешенным над облаками на высоте 30 000 футов. Именно подвешенным, и у него было такое впечатление, что он витает в воздухе и наблюдает откуда-то издалека этот развертывающийся на красном фоне небольшой балет одетых в белое и черное официантов, метрдотеля, других служащих ресторана.

В конце концов они оказались в лазурном погребке «Гиг» на третьем подземном этаже отеля: первый был отведен «мюнхенской» таверне, а второй — очень изысканному «Царевичу», где в этот вечер, как они могли заметить, проходя мимо, скрипки играли перед пустыми столами. Было и еще

одно заведение — бар «Рамунчо», но он располагался за пределами главного здания, рядом с бассейном и финской сауной, и к нему, так же как и к этим сооружениям, вел коридор, проложенный под дорогой. Похоже, что бар не работал.

Если «Царевич» пустовал, а «Рамунчо» был на замке, то в «Гиге», напротив, была давка, полно народу. Очень тесно вокруг бара, посвободнее по окружности, а в глубине — отдельные кабинеты, где подавали только шампанское. При оформлении этих укромных мест художник, очевидно, думал о тех каприйских гротах, куда проникнуть можно только проплыв или проскользнув под скалой. Однако всё вместе немного походило на шикарный рыбный базар или на аквариум Трокадеро. Присутствующие не очень бы удивились, увидев за этими поддельными иллюминаторами шевелящих щупальцами осьминогов или морских коньков, танцующих свой брачный танец, отрепетированный, как балет в доме Капулетти или Изабеллы д'Эсте. [27]

27

Капулетти — итальянская знатная семья, фигурирующая в легенде, которая легла в основу трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта». Эсте — итальянская княжеская семья, существовавшая в X–XIX веках, представители которой долгое время правили в Ферраре, Модене, Реджо и были известны как покровители искусств.

Орландини уже несколько раз объявлял, что уходит. Что было бы очень мудро с его стороны, если его самолет, как он сам говорил, вылетал из Куэнтрена в первой половине дня и если вечером он хотел быть в Лондоне на открытии своего Конгресса. Ночь уже явно шла на убыль, а он не проявлял никакой спешки. Может быть, несколько отяжелел от ужина? Или действительно испытывал удовольствие от встречи с Арамом, поскольку видел, как тот подрастал в этих краях, играл когда-то на проходившей вдоль озера дороге, наконец, как взрослел от года к году под надзором Греты. Греты, которую «Ласнер-Эггер» использовал тогда по необходимости то в качестве детской воспитательницы, то при надобности — учительницы для какого-нибудь отпрыска богатых иностранцев, то для сопровождения властных или угрюмых, очень часто почти превратившихся в развалины пожилых дам, которых нужно было водить на прогулки либо в церковь.

— Время от времени я ее встречаю… она всегда спрашивает меня о тебе.

Арам тотчас отметил этот переход на «ты». Возможно, потому, что речь зашла о Грете, и потому, что в контексте их общих воспоминаний это вновь превращало его в гамена. Словечко с заметным налетом местного колорита. А еще он подумал, что Орландо не должен был бы в разговоре с ним затрагивать эту тему, и предпочел оставить его фразу без ответа.

Слишком поздно. Разве такое забудешь? Разве вычеркнешь из памяти навсегда инцидент, который случился вот тут, совсем рядом, в той части гостиничного парка, которая была раньше территорией Гравьера и где сейчас теннисные корты? В тот день Арам, которому вскоре должно было исполниться одиннадцать лет, застал их обоих, Грету и Орландо, в объятиях друг друга, непонятно, неистово сплетенными.

Какой удар, боже мой! Отвращение, ярость и отчаяние. По прошествии тридцати пяти лет тот инцидент должен был казаться нереальным, почти комичным, тем более что в данный момент они оба, Орландо и он, сидели в этой морской пещере, вроде бы похоронив его навсегда. И все же было бы лучше не ворошить прошлое.

Это произошло за апельсиновыми деревцами, в углу теплицы, куда Арам пришел поставить свой велосипед. Сооружение потом было снесено, и только заросли рододендронов позволяют угадать то место. По правде говоря, нужно было бы там все перепахать плугом, горстями бросая в борозды соль. Тот злосчастный случай пригвоздил его к месту, и он остался стоять с разбитым сердцем, с пересохшим ртом посреди своей рухнувшей вселенной. Такой удар, что он мог бы попросту свихнуться и бунтовать до конца своих дней. Такой удар, который мог бы бросить его в волны озера, заставить глотать крысид, гербицид. В одну секунду с его детством, проведенным на этом прибрежном клочке земли, было покончено. Был грубо положен конец постоянно жившей в нем иллюзии, что Грета, его Грета, с ее душой и кожей, телом и юностью, принадлежит ему одному и что они вдвоем будут жить вечно на каком-то залитом солнцем облаке, не ведая забот, вдали от всего остального, оказываясь по утрам в воскресенье в одной постели, чтобы смеяться и нежиться, глядя, как рыбаки закидывают сети в озеро перед Гравьером. Вернись Эрмина из Германии даже с наследством Круппов, и то ей не удалось бы привезти большей радости, чем радость, которую они делили друг с другом до того дня.

И вот сам Орландо, виновник всей этой мелодрамы, вдруг совершенно бездумно, с некоторой долей жестокости, с вызовом — чтобы нащупать какое-нибудь уязвимое место — вздумал воскресить в памяти случившуюся катастрофу. Орландо, ставший профессором Орландини, накануне важного выступления на кардиологическом Конгрессе,

Орландини на другом конце этого отрезка пути, этого большого куска жизни. Было вполне очевидно, что для него инцидент не имел никакого значения. Да и вряд ли он о нем помнил. Вряд ли вспоминал, что из-за этого Арам все бросил и уехал в Германию с братом Эрмины.

А он уже рассказывал — несомненно, для публики за соседними столами, поскольку сидевшие за соседними столами уже навострили уши и вслушивались в его речи, — про то, как Тобиас отказался принять в «Ласнере» маркизу Кассатти, которая в Венеции кормила своих удавов живыми кроликами, и про то, что «старый большой господин», не признававший авторитетов, с таким же успехом запретил бы пускать в свои салоны великую Сару Бернар, если бы она явилась с живой ящерицей, накинутой вместо воротника. После их изысканного ужина под люстрами, который только что состоялся в пустынном, как храм, зале и который походил на священнодействие, на торжественные мессы былых времен, называвшиеся на церковном жаргоне мессами «на тройке лошадей», эти анекдоты выглядели не слишком аппетитно. И в этом зыбком контрапункте было трудно заметить связующее звено между подобными судами-пересудами и несколькими словами, сказанными по поводу Греты.

Но раз уж тема всплыла, от нее не так-то просто отделаться. Говоря, что время от времени он видит Грету, Орландо тем самым намекал, что он, Арам, мог бы с ней встретиться тоже. Ведь она все-таки его воспитала и даже кормила, когда от бедняжки Эрмины не стало больше поступать средств. Именно она, и никто другой. Однако это означало увидеть ее такой, какой она стала сейчас. Завуалированное предложение Орландо возникло в разговоре подобно тому, как, насладившись великолепной трапезой при свечах, убежденные холостяки — confirmied bachelors, как говорят англичане, — вдруг начинают смотреть на свои похождения сквозь разогретую в пальцах рюмку коньяка. Речь, следовательно, шла не о той Грете, восстановленной в ее нематериальной сущности, — о такой, какой она, несмотря ни на что, продолжала жить в его памяти, — а о такой, какой она грозила предстать перед ним после интенсивно нагонявших упущенное время беременностей и домашних добродетелей, к тому же, по всей вероятности, заплывшей жиром, словно пулярка, когда ее ставят в печь. Все в нем восставало при одной только мысли о том, чтобы встретиться таким вот образом с ней, с той, которую он так любил, так обожал, которая заполняла все его сны, сторожила все его пробуждения, возможно в какой-то совсем другой жизни. Он знал ее цветущей, способной смеяться по всякому поводу, способной захлопать в ладоши из-за шарлотки или хорошо получившегося айвового желе, из-за стайки воробьев на изгороди, но совсем не мог представить ее ведущей за собой вереницу малышей, по всей видимости родившихся от ее сыновей и дочерей. А главное, что они могли бы сказать друг другу, если бы им устроили встречу?..

Арам, по-прежнему не следивший за монологом Орландо, несмотря ни на что, удивлялся, что случай в теплице все еще стоит перед глазами и вызывает в нем такую реакцию. В самом деле, был ли то конец или же начало? Под воздействием удара — самого сильного из всех, которые он когда-либо получал, — он стал ужасно замкнутым. И совершенно очевидно, что именно здесь крылось то, что навсегда испортило его характер и поубавило в нем оптимизма, хотя и оставшегося основой его натуры.

Обратившись ко всем этим предварительным сведениям, биограф — к счастью для Арама, журналисты не слишком ему докучали — сегодня не преминул бы связать этот разрыв, это психологическое замыкание, происшедшее до наступления половой зрелости, с удивительным развитием специфических способностей, откуда мог расцвести, помимо прочего, и шахматный гений. Почему бы и нет? Однако, когда он обращал взор к этому «дару» — области в самом себе, которую он не очень-то любил навещать, — ему казалось, что все происходило гораздо менее патетично, более медленно, нормально и что если у него и было открытие — как, например, другие ребята открывали для себя гитару, фанданго или фигурное катание, — то у него открытие шахмат состоялось задолго до драмы в оранжерее.

В действительности, пусть он и не любил этого признавать, Грета была рядом с ним далеко не всегда. При ретроспективном анализе Арам, очевидно, подозрительно отнесся бы к объяснениям, бросаемым ею скороговоркой, когда, пробегая через сад, как всегда смеющаяся и как всегда спешащая, она хлопала калиткой и исчезала. Были такие моменты, растягивающиеся порой на долгие часы, когда, предоставленный своему собственному воображению, он разыгрывал партии с самим собой, — очевидно самые прекрасные из всех когда-либо им сыгранных, — подобно тому как одинокое и покинутое существо — это был его случай — раскладывает пасьянс или вытягивает из колоды карту за картой на уголке стола. Делал он это с тем большей страстью, что, играя против самого себя попеременно то белыми, то черными, он чувствовал себя принадлежащим к обоим лагерям. Было бы большим преувеличением сделать из этого вывод, что, отвечая бог знает какому предназначению, он набросился на правила как на некую сумму теологических знаний или же получил тогда, в возрасте между семью и одиннадцатью годами, эквивалент эвклидова открытия и точных наук. Однако было бы неверно и видеть в этой чудотворной способности всего лишь спасительный выход для ребенка, замкнувшегося в своем молчании и в отказе от общения после моральной травмы. Шахматы не дожидались этой травмы, чтобы завладеть им. Они не были ни особым озарением, ни особой формулой для заклинания злого рока, направлявшего его в теплицу.

Поделиться с друзьями: