Тени
Шрифт:
А теперь я понятия не имел, как долго продлится это состояние ни войны (потому что уже не мы ее вели), ни мира — со всеми тяготами повседневности, конечно, но и со всеми ее искушениями, заблуждениями, надеждами. Все-таки целые дни проходили спокойно. Наши глаза могли видеть деревья, которые были только деревьями, лес, который был лесом, а не укрытием. Подниматься на холмы было безопасно. Канава оставалась лишь углублением в почве, а не служила убежищем от пуль. Мы позволяли увлечь себя иллюзии, что один спокойный день может перейти в спокойную неделю, и можно будет спокойно жить еще месяц, год, и стоит думать о будущем и даже его планировать. Ведь не слышно выстрелов, рокота самолетов, грохота артиллерии. Значит, можно себе позволить робко помечтать о весне и лете, о том, чтобы пойти к реке на рыбалку, в лес — по грибы.
В
Я бесцельно бродил по дому, пока теща не попросила меня попробовать разжечь плиту, потому что та все время гаснет. Кухню заволокло дымом, топка была наполовину забита обугленными щепками и газетами. Я проветрил кухню, выгреб из топки все, что не догорело, очистил решетку и зольник и принялся растапливать заново, но тщетно. Огонь гас, кухня наполнялась разъедавшим глаза дымом. В конце концов мне удалось разжечь плиту, правда, сжульничав — при помощи тряпки, облитой керосином, но, как бы то ни было, огонь разгорелся.
— Сколько на твоих, а то я забыла завести? — спросила теща.
— Полвторого, — ответил я.
— Тересы до сих пор нет, а должна была вернуться около часа.
— Против ветра тяжело идти. А может, трамвай подвел.
Теща порезала овощи в суп, потом вернулась в свою комнату. Минуту спустя раздался ее голос:
— Посмотри, это Тереса возвращается?
Я вошел в тещину комнату и стал у окна. По дороге прошагали две женщины, закутанные в платки, за ними — никого, но теща была права: вдали, едва различимая в метели, виднелась какая-то фигурка. Несомненно, это была Тереса — я узнал по цвету пальто, хотя то и дело густые клубы снега обвивали одинокую фигуру, заметая ее очертания. Женщина приостановилась, повернулась спиной к ветру, потом снова двинулась в нашу сторону.
— Да, Тереса.
Тереса перешла с дороги на тротуар, ведущий к нашему дому. Снова поднялся сильный, порывистый ветер, толкавший Тересу от одного края тротуара к другому; казалось, она пьяна.
— Посмотри, что у нее на рукаве? — Теща отвернулась от окна и поглядела на меня.
В самом деле. Правый рукав темно-синего пальто словно отрезали выше локтя, а поскольку вокруг Тересы было белым-бело, рука с сумкой выглядели так, будто висели в воздухе.
— Не знаю. У нее как будто повязка на рукаве.
Тереса пропала из виду, потому что обходила дом, а минуту спустя раздался топот отряхиваемых от снега валенок, потом скрежет ключа в замке. Теща вышла в прихожую, некоторое время постояла в молчании, уставившись на Тересу. Потом произнесла ледяным тоном:
— Вы с ума сошли?
— Почему? — спросила Тереса и посмотрела на свой рукав.
— Вот именно! Немедленно это снимите! — закричала теща.
Тереса поставила сумку с покупками на пол и принялась негнущимися пальцами медленно стягивать с руки повязку с шестиконечной звездой, потом протянула ее теще. Та схватила повязку, развернулась и рванула — если так можно сказать о шестидесятилетней особе — в кухню. Мы услышали, как хлопнула дверца плиты. Тереса сняла запотевшие очки. Ее глаза слезились от мороза и ветра. Она протерла носовым платком стекла, надела очки на нос и сказала:
— Вышло распоряжение — напечатано в газете и по городу висят плакаты: все евреи до третьего колена должны немедленно зарегистрироваться. Они получат специальные удостоверения личности и смогут официально прописаться, смогут работать и получать продовольственные карточки.
— Но у вас есть свидетельство о крещении, из которого следует, что вы полька и католичка, — сказал я, не знаю зачем, наверное, чтобы погасить тещин гнев.
— Да, но по мнению немцев, я — чистокровная еврейка. Кроме того, в распоряжении сказано, что тот, кто прячет евреев, рискует быть приговоренным к суровому наказанию, включая смертную казнь. Я хотела уберечь от неприятностей вас и себя.
Теща, сжав руками виски, отозвалась, уже спокойно:
— Вы — идиотка, прошу прощения.
Не понимаете, что именно теперь устроили себе и нам крупные неприятности?Тереса не отвечала. Она медленно стягивала перчатки, потом прислонилась к стене и довольно долго возилась с валенками, с которых натекла вода. Теща ушла на кухню. Я спросил Тересу:
— Кто-нибудь видел, как вы возвращались?
— Ах, я не знаю, наверное, нет. Шли какие-то две женщины, но они вообще на меня не смотрели.
— А в трамвае?
— Было несколько человек, но никого из знакомых.
В тот день мы ужинали только втроем: Тереса сказала, что у нее болит голова, и легла в постель. Говорили о Тересе и ее беспредельной глупости и задавались вопросом, что с ней делать дальше? Еще сегодня утром, до того как ехать в город, она была свободной личностью, а теперь ее судьба зависела от многих людей, в том числе — от нас. Опасность, которая ей угрожала, нависла и над нами.
Мария считала, что Тереса могла почувствовать свою общность с евреями и моральную необходимость разделить их участь. Но мотивы ее поступка не имели значения. Нужно было что-то решить. Однако мы, по крайней мере в тот момент, ничего разумного не придумали. Сошлись только на том, что какое-то время Тересе не следует ездить в город. Еще мы обсуждали, должна ли она ходить по воскресеньям в костел? Мнения разделились. Мария была за то, чтобы она нигде не появлялась, мы с тещей считали, что в церковь ей ходить надо, будто ничего не произошло. А что дальше? Нужно ждать, как повернется дальше. Может, немцы не захотят слишком тщательно выполнять свои распоряжения? Может, все, как говорится, кончится ничем? Ведь жизнь это жизнь, смягчает любую тиранию, как-то делая ее переносимой. Позже, вечером, мы еще долго говорили с Марией о Тересе, но это был уже немного другой разговор.
Теща, разумеется, знала, что Тереса — крещенная еще в детстве еврейка, но нам были известны и другие подробности ее жизни. Знали мы, что однажды в очень морозный день, зимой на рубеже 1921–1922 годов на варшавский восточный вокзал прибыл эвакуационный поезд с бывшими жителями так называемого Царства[20], которым Рижский договор[21] не мог отказать в гражданстве Польской Республики. Опаздывающий поезд уже два дня ждали полевые кухни с дымящимся супом, представители Красного Креста, американской ИМКА[22] и Еврейской религиозной общины. В надлежащем отдалении выстроились труповозки, изнутри обильно обсыпанные известью, поскольку в поезде свирепствовал тиф и часть граждан бывшего Царства, или, как его называли русские, Привислинского края, возвращались на родину неживыми. Кто-то однажды сказал, что дети более устойчивы к тифу, чем взрослые, не знаю, правда ли это; так или иначе, на вокзале в Варшаве оказалось, что Тереса жива. Тогда у нее было другое имя. Никаких документов при ней не обнаружилось, но одна женщина, которая благополучно пережила эту поездку, позже вспомнила, что у Тересы был отец, еврей с длинной черной бородой; когда у него начался сильный жар, он отталкивал Тересу от себя, крича: «Gaj weg Rut[23], не то заразишься, du must leben[24], люди, заберите ее от меня!» Еще та женщина сказала, что фамилия Тересиного отца вроде бы Розенсон, но она не была в этом уверена, говорила, что так ей кажется. Короче, родителей Тересы кинули в труповозку, а Тересу препоручили заботам монахинь.
Почему ее забрали монахини, а не иудейская община, остается тайной. Возможно, просто из-за ошибки в цифрах. Сиротам давали в одну руку кружку с горячим супом, в другую — кусок хлеба, а женщины из Красного Креста, элегантные светские дамы, кое-кто даже из-за границы, очень взволнованные важностью своей миссии, но не обращающие внимания на расовые или национальные различия, вешали каждому ребенку на шею шнурок с картонкой, на которой химическим карандашом был написан порядковый номер. А там, где доходит до цифр, всегда есть место случаю. Так что монахини взяли под свое крыло трехлетнюю Тересу, воспитали ее, полюбили, потом крестили. С чьего согласия — тоже неизвестно. Тересу обучили чтению, письму, пению и рукоделию, отправили в гимназию. С самого начала ее воспитывали по-христиански, научили быть скромной, всегда говорить правду и совершать только добрые дела. Добавили, возможно, каплю желчности и злобы, свойственных монастырскому образу жизни, но почти совсем безвредную для окружающих. Впрочем, достаточную для того, чтобы было в чем исповедоваться.