Теория нравственных чувств
Шрифт:
Мудрый человек никогда не жалуется на волю провидения и не думает, что весь мир пришел в беспорядок потому, что лично ему худо. Он не смотрит на себя как на нечто целое, отдельное и независимое от прочих частей мира, заслуживающее особенной и исключительной заботливости. Он взирает на себя с такой же точки зрения, с какой, по его мнению, смотрит на него божественное существо, и, согласно с чувствами последнего, считает себя за атом, за ничтожную пылинку беспредельного мира, которая входит и должна входить в различные сочетания для всеобщего благоденствия. Убежденный в мудрости, управляющей событиями человеческой жизни, он радостно встречает то, что выпадает на его долю, что бы это ни было, и счастлив от мысли, что если бы он знал связь и соотношения этих событий с прочими частями вселенной, то он сам избрал бы испытываемую им участь. Если это и есть жизнь, то он готов ею воспользоваться; если это смерть, то так как природа не находит побудительной причины, чтобы он оставался на земле, он готов идти туда, куда она его призывает. Я принимаю, говорит философ-киник 89 , чье учение сходно в этом отношении с учением стоиков, с одинаковой готовностью все, что посылается мне счастьем: богатство или бедность, удовольствие или страдание, здоровье или болезнь, все это равно одинаково для меня, и я не желал бы, чтобы боги что-либо изменили в моей судьбе. Если бы я смел попросить у них что-либо сверх того, чем они наделяют меня по своей благости, то я желал бы только заранее знать их волю, дабы еще охотнее занимать принадлежащее мне место и показать, с какой готовностью сам я избрал бы выпавшую мне долю. Когда я хочу отплыть, говорит Эпиктет 90 , то выбираю лучшее судно и лучшего кормчего и ожидаю благоприятной погоды, насколько позволяют мне обстоятельства
89
Вероятно, Деметрий-киник (I в. н.э.), изгнанный из Рима Нероном.
90
Эпиктет. Размышления. Кн. II. V. 10–14.
Из этой безусловной веры во всеблагую мудрость, управляющую вселенной, и из совершенной преданности ее повелениям необходимо вытекает, что, по понятиям стоиков, мудрец должен быть вполне равнодушен к событиям человеческой жизни. Счастье его состоит, во-первых, в созерцании совершенства и благосостояния вселенной, мудрого управления всем миром, состоящим из богов, людей и всех разумных и чувствующих существ; а во-вторых, в исполнении своих обязанностей и в приличном образе действий на скромном поприще, указываемом ему неизменной мудростью. Приличный или неприличный образ действий имеет для него огромное значение, но успешный или неуспешный результат его поведения мало его касается и он не возбуждает в мудреце ни особенной радости, ни печали, ни страха, ни страстных желаний. Если одним обстоятельствам он отдает предпочтение перед другими, если один поступок заслуживает, по его мнению, скорее быть избранным, чем отвергнутым, то это не потому, что он находит его лучшим самим по себе, или не потому, что ему приятнее было бы находиться в так называемом счастье, чем в так называемом несчастье, но потому, что приличие его действий как неизменное правило для его поведения, данное ему богами, требует такого предпочтения. Все личные страсти его поглощаются двумя общими чувствами: одно направлено на исполнение его обязанностей, другое – на возможное счастье всех чувствительных и разумных существ. Что же касается исполнения обязанностей, то он занимается только самим этим исполнением, то есть приличным образом действий, а не последствиями его. Что бы с ним ни случилось, он предается воле верховной мудрости и силы, направляющей все явления к великой цели, составляющей предмет самых горячих его желаний.
Как только мы осознали, в чем заключается приличие, в соответствии с которым нам следует избирать или отвергать те или другие предметы, порядок, прелесть, красота, ощущаемые нами в привычке к такому выбору, счастье, сопровождающее ее, необходимо представляются нам более важными, чем приобретение или удаление предметов, избираемых или отвергаемых нами, хотя первоначальное наше побуждение к тому, чтобы приобрести или удалить их, основывалось только на их ценности самой по себе. Повиновение или сопротивление приличию, по которому следует избирать или отвергать те или другие предметы, представляет собой для всех людей источник либо их счастья и славы, либо испытываемых ими несчастий и унижений.
Мудрому человеку, вполне подчиняющемуся принципу, управляющему его поступками, вовсе не трудно сохранить в своем поведении полнейшее приличие, о котором идет речь. Если он счастлив, то благодарит Юпитера, поставившего его в такое положение, в котором легко сохранить господство над самим собой и в котором редко появляется побуждение поступать дурно. Если он несчастлив, то все-таки благодарит верховного руководителя человеческой жизни за то, что он доставил ему возможность вступить в борьбу со страшным врагом, победа над которым тем большей заслуживает славы, чем сильнее удары врага. Есть ли причина стыдиться окружающих нас несчастий, если мы не сами навлекли их на себя и не поддаемся им? В этом нет для нас никакого зла, а, напротив, есть великое добро и польза. Несчастья, выпадающие на долю мужественного человека, которые не были вызваны его собственным неблагоразумием, только укрепляют его бодрость. Они доставляют ему случай развить ту геройскую неустрашимость, которая пробуждает приятную мысль, что мы поступаем в высшей степени добродетельно и заслуживаем восхищения: человек, вполне владеющий собой, не откажется помериться силами даже с тем, что сильнее его. Поэтому человек, господствующий над своими страстями, не боится никаких случайностей, среди которых он может очутиться по воле верховного владыки мира. Благодаря его щедрости он обладает всеми необходимыми добродетелями, чтобы быть выше любой случайности: против удовольствий он огражден воздержанностью, против страдания он прибегает к терпению, против опасностей и смерти у него есть мужество и душевное величие. Нет такого обстоятельства человеческой жизни, к которому он не был бы готов или когда ему было бы трудно сохранить то приличие чувств и действий, которое составляет его гордость и его счастье.
Стоики, по-видимому, смотрели на человеческую жизнь как на весьма трудную игру, исполненную множества случайностей. Они мало обращали внимания на то, чем рискуешь в ней; все внимание их было поглощено тем, чтобы играть хорошо и искусно, а на проигрыш они смотрели скорее как на веселящую случайность, чем как на серьезное и печальное событие. Человек, не сделавший ни одного ошибочного хода и которому нечего стыдиться, может ощущать полное наслаждение от игры. Напротив, если плохому игроку и удастся выиграть, несмотря на свою неловкость, то выигрыш не может доставить ему большого удовольствия: он должен быть подавлен воспоминанием о сделанных промахах; во время самой игры он не испытывает настоящего удовольствия, какое может быть доставлено ею; незнание правил должно вызывать в нем при каждом ходе тягостное чувство сомнения, неизвестности и страха; и, наконец, по окончании игры неприятное сознание собственной неловкости должно еще более усилить все перечисленные неудовольствия. Жизнь человека и все сопровождающие ее выгоды должно, по мнению стоиков, принимать за двухгрошовую ставку, за ничтожную вещь, не заслуживающую и малейшего внимания. Мы должны беспокоиться не о ставке, а о самом способе ведения игры. Если все счастье свое мы будем видеть в том, чтобы выиграть, то мы поместим его вне нашей власти и вне того, что может быть направляемо нами. Поэтому мы подвергаем себя опасениям, постоянным неудовольствиям, даже страданиям и беспрестанным мукам. Но если мы будем видеть свое счастье в умении играть, и играть честно, благоразумно и искусно, – словом, если мы будем обращать исключительное внимание на приличие нашего поведения, то воплотим свое счастье в том, что может быть отдано в наше распоряжение природой, воспитанием и нашими привычками. Счастье наше не подлежит сомнению, оно находится вне ударов судьбы. Последствия наших поступков, находясь вне нашей власти, находятся и вне наших интересов. Они не могут вызвать относительно самих себя ни страха, ни беспокойства; мы не смеем даже считать себя обманутыми, если событие не оправдает наших ожиданий.
По мнению тех же философов, сама жизнь, как и сопровождающие ее страдания или удовольствия, в зависимости от различных обстоятельств должна быть принимаема или отвергаема нами. Если при сложившемся положении жизнь заключает в себе более добра, чем зла, если в ней более обстоятельств, заслуживающих быть принятыми, чем обстоятельств, заслуживающих быть отвергнутыми нами, то мы должны отдать предпочтение жизни – этого требует приличие нашего поведения; напротив, если в сложившемся положении более зла без надежды на счастливый поворот, чем добра, если в нем более неприятных обстоятельств, которых следует избегать, чем обстоятельств благоприятных и желательных, то мудрый человек должен покончить с жизнью: он не только имеет право на это, но приличие его поведения, высший закон, предписываемый ему самим Богом, требует, чтобы он освободился от нее. Мне не дозволено жить в Никополе, говорит Эпиктет 91 , – и я не живу в нем. Мне не приказано жить в Афинах, – и меня там нет. Мне запрещено жить и в Риме, – и я не живу в нем. Мне приказано жить на диком маленьком острове Гиарос – и я живу и остаюсь на нем. Но в моем доме на острове Гиарос дымит: если дым можно перенести, то я останусь, но если он будет невыносимым, то я изберу жилище, из которого ни один тиран не в силах меня выгнать. Я никогда не забываю, что дверь в него открыта, что я могу выйти, когда мне вздумается, и войти в гостеприимное убежище, вечно открытое для всех людей, ибо за пределом моей нижней одежды, за пределом моего тела нет живого существа, которое имело бы власть надо мной. Если ваше положение тягостно, если в вашем доме дымно, говорят
стоики, то следует оставить его во что бы то ни стало. Но оставляйте жизнь без отвращения, без жалобы, без ропота. Выходите из нее спокойно, с удовольствием, с благодарением богам, предоставившим вам смерть как тихую и безопасную пристань, всегда готовую спасти вас от бурь человеческой жизни. Воздайте им благодарность за бесконечную благость, приуготовившую вам великое и неприкосновенное убежище, вечно готовое, вечно доступное, вечно огражденное от человеческих страстей и несправедливости и настолько обширное, что оно может поместить как желающих, так и не желающих войти в него; убежище, отнимающее у человека право жаловаться на бедствия жизни и даже воображать, что в ней могут существовать действительные страдания, кроме тех, которые испытываются им по собственной слабости и глупости.91
Там же. Кн. I. XXV. 18–21.
В небольшом числе отрывков, оставшихся нам от произведений философов-стоиков, где они говорят о потере жизни с таким безразличием, с такой беззаботностью, что, рассматривая эти отрывки отдельно, можно подумать, будто они, как только им вздумается, находили приличным умерщвлять себя при малейшем страдании или несчастье. «Когда вы ужинаете с тем-то, – говорит Эпиктет, – то вы жалуетесь на его бесконечные рассказы о мизийских войнах, в которых он принимал участие. Рассказав вам, любезный друг, как я овладел высотами, господствующими над местностью, говорит болтун, я расскажу вам теперь, как меня атаковали в другом месте. Но если вы не хотите, чтобы он мучил вас бесконечными рассказами, то не принимайте его приглашения на ужин, ибо если вы приняли его, то не имеете права жаловаться на то, что он вам наскучил. То же самое следует сказать и о том, что вы называете муками человеческой жизни: вы ни в коем случае не должны жаловаться на то, освободиться от чего в вашей власти» 92 . Вопрос о добровольном избрании жизни или смерти тем не менее вызывал самые серьезные и самые важные споры среди стоиков, несмотря на кажущееся легкомыслие, с которым они относились к нему. Они полагали, что человек только тогда имеет право отказаться от жизни, когда для него будет ясно, что такого поступка требует от него высшая власть, одарившая нас жизнью. Но они думали также, что мы можем оставить ее ранее обычного и неизбежного срока, установленного для нее природой, что таков даже закон, вытекающий из принципа, руководящего нашим поведением, когда мы находим больше побуждений прекратить, чем продолжить наши дни; что, умерщвляя себя, мы повинуемся в таком случае священному и благому повелению божественного существа.
92
Там же. 15–17.
Из того, что сказано мною об учении стоиков, видно, что, по их мнению, мудрому человеку может иногда показаться, что он должен лишить себя жизни, хотя он и был счастлив. И наоборот, слабый человек может вообразить, что должен сохранять свою жизнь, хотя несчастье его не подлежало сомнению. Если мудрый человек очутится в положении, при котором большее число обстоятельств скорее должно быть отвергнуто, чем принято, то и само это положение должно быть отвергнуто, а правила, предписанные ему богами для направления своего поведения, требуют, чтобы он оставил жизнь, как только ему представится подходящий для этого случай. Однако же он был счастлив, пока считал необходимым сохранять свою жизнь. Он видел свое счастье не в приобретении предметов, которые считал достойными предпочтения, и не в отказе от тех, которые, по его мнению, должны быть отвергнуты, но в обоснованном выборе их или отказе от них. Счастье его состояло не в поступках, сопровождавшихся успехом, а в самой уместности поступков. Напротив, если в положении слабого человека большее число обстоятельств скорее должно быть принято, чем отвергнуто, то и само положение должно быть одобрено им, и долг повелевает ему жить. А между тем он был несчастен из-за неумения пользоваться обстоятельствами, ибо, хотя ему и давали хорошие карты, он не умел извлекать пользу из этого, и потому игра не могла доставить ему никакого удовольствия, в какую бы сторону ни повернула она 93 .
93
См.: Cicero. De Finibus, lib. 3. С. 18. Издание Оливета.
[Цицерон. О пределах [добра и зла]. Кн. III. XVIII.]
Одобрение добровольной смерти, на которой стоики, быть может, настаивали более, чем прочие группы античных философов, было тем не менее свойственно всем им, даже кротким и беззаботным эпикурейцам. В эпоху, когда процветали основатели главных школ (sects) античной философии, во времена Пелопонесской войны и несколько лет спустя после ее окончания все республики Греции раздирались внутренней междоусобицей и беспощадными внешними войнами, в которых каждый старался не только одолеть своих врагов, но и окончательно истребить их, или, что было не менее жестоко, привести их в самое унизительное состояние, в состояние рабства, чтобы можно было продать женщин и детей, как продают стадо на рынке тому, кто больше даст за них. Вследствие небольших размеров этих республик каждому человеку предстояла возможность испытать те несчастья, которым он подвергал или которые он готовил своим соседям. Среди всеобщего беспорядка не только полнейшая невинность, но и блистательные общественные заслуги не давали человеку уверенности, что он огражден от самых жестоких и унизительных наказаний. Если он сам становился военнопленным или если город, гражданином которого он был, попадал в руки неприятелей, то он подвергался самым жестоким оскорблениям и обидам.
Вследствие этого каждый естественно или, скорее, по необходимости приучал свое воображение к несчастьям, которым он мог подвергнуться. Нельзя себе представить, чтобы матросу не приходилось часто думать о бурях, о кораблекрушениях, о безднах морских, о том, как он должен себя чувствовать или действовать среди окружающих его опасностей. Таким же точно образом греческие патриоты не могли не приучить себя к мысли о различных бедствиях, которыми почти непрерывно грозило им их положение. Подобно тому как американский дикарь складывает свою песнь смерти и заранее решает, как он должен вести себя, если попадет в руки врагов и после продолжительных пыток, оскорблений и унижений будет убит, таким же точно образом и греческий патриот мысленно всегда был готов перенести изгнание, рабство или казнь. Но философы всех школ весьма точно представляли добродетель, а именно, как поведение справедливое, благоразумное, воздержанное и мужественное, как путь, не только верно, но и неизбежно ведущий к счастью даже в той беспокойной ситуации в обществе, которая нередко подвергала людей несчастьям. Поэтому философы-стоики старались доказать, что счастье находится в совершенной независимости от случая, а философы-академики и перипатетики – что оно мало зависит от него. По мнению первых, благоразумное и безукоризненное поведение обеспечивало успех почти всех предприятий, а по мнению вторых, оно утешало в случае неудачи. Они полагали, что добродетельный человек должен пользоваться полнейшим одобрением своей совести и быть в мире с самим собой, несмотря на крайне шаткое внешнее свое положение. Они думали, что он найдет опору и утешение в уверенности, что снискал полное уважение всякого беспристрастного и просвещенного наблюдателя, что он заслужил его восхищение своей добродетелью и его внимание своим несчастьем.
Те же философы стремились показать, что самые большие бедствия переносятся нами легче, чем это воображают. Они старались указать утешения, остающиеся человеку, когда его постигнет бедность, когда он будет приговорен к изгнанию, когда он подвергнется несправедливости со стороны народа, когда он потеряет зрение или слух, когда впадет в дряхлость или почувствует приближение смерти. Они указывали, какие побуждения могут заставить его сохранить присутствие духа среди жестоких мук и пыток, болезней, страданий, причиняемых потерей детей, родных, друзей и прочего. Немногие отрывки, сохранившиеся от произведений античных философов по этим вопросам, представляют, быть может, самое интересное и самое поучительное, что оставлено нам древностью. Одухотворенный и мужественный характер их учения замечательно контрастирует с жалобным и плаксивым тоном некоторых новейших писателей. Между тем как античные философы стремились таким образом предложить все, что могло бы, по выражению Мильтона 94 , покрыть тройной броней терпения наше сердце, они в то же самое время прежде всего старались убедить своих учеников, что в смерти нет никакого действительного зла и что если положение их когда-либо станет невыносимым, то лекарство всегда находится у них под рукой; что так как дверь из жизни постоянно открыта, то они смело могут выйти через нее, когда им заблагорассудится. Если за пределами этого мира нет другой жизни, то смерть не может быть злом, а если существует за этой жизнью другой мир, то в нем должны находиться боги, а справедливому человеку нечего бояться жить под их покровительством. Словом, философы эти складывали, так сказать, песнь смерти, которой при случае могли воспользоваться греческие патриоты и герои, а среди различных философских школ именно стоики, следует, я думаю, признать, придали этой песне самый высокий и героический характер.
94
Мильтон Дж. Потеренный Рай. II, 568–569.