Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Теракт

Хадра Ясмина

Шрифт:

Мы выезжаем из еврейских кварталов, глядя только вперед, на дорогу. По сторонам не смотрим, нигде не останавливаемся: малейший сбой, и все пойдет наперекосяк. Ким не сводит глаз с шоссе, бегущего к выезду из города. Освободившись от ночных мук, просыпается день. Незапятнанное, чистое небо, не до конца стряхнув с себя сон праведника, лениво потягивается. Кажется, город с трудом вылезает из постели. Немногочисленные любители вставать рано возникают из полутьмы; глаза у них припухли от отброшенных, убитых снов; словно китайские тени, крадутся они вдоль домов. Вот скрипит поднимаемый железный ставень, заводится машина. Автобус, едущий к автовокзалу, грубо рычит, будто горло полощет. В Иерусалиме поутру все очень осторожны — из суеверия: именно первые, самые ранние жесты и поступки влияют на занимающийся день.

Пользуясь отсутствием пробок, Ким едет быстро, очень быстро. Она сама не понимает, как сильно нервничает. Можно подумать, что она хочет предотвратить скачки моего настроения, страшась, что я вдруг решу

вернуться в Вифлеем.

Она распрямляет спину, лишь когда последние пригороды исчезают из зеркала заднего вида.

— А мы спешим? — вырывается у меня.

Она снимает ногу с педали газа так поспешно, точно сию секунду заметила, что наступила змее на хвост. Ее встревожил мой упавший голос. Я чувствую себя таким усталым, таким жалким. Зачем я поехал в Вифлеем? За порцией лжи — подлатать остатки своего имиджа? Вернуть достоинство — когда все разлетелось на куски? Выплеснуть им в лицо свой гнев: пусть знают, до чего мне отвратительны подонки, проколовшие мою мечту, как гнойник?.. Ладно, предположим, все вокруг узнали, как мне больно, в каком я гневе, люди, завидев меня, отворачиваются, стоит мне взглянуть… А что дальше? Что изменится? Какая рана заживет, какой перелом срастется?.. В глубине души я даже не уверен, что хочу докопаться до истоков моего несчастья. Нет, я не боюсь распутывать эту нить — но как скрестить оружие с призраками? Из-за их бесплотности у меня испортилось зрение. Я ничего не знаю ни о духовных наставниках, ни об их подручных. Всю жизнь я пропускал мимо ушей разглагольствования первых, не удостаивал вниманием возню вторых, вцепившись в свои амбиции, точно жокей — в уздечку. Я отрекся от своего племени, согласился на разлуку с матерью, шел на бесчисленные уступки ради того, чтобы всецело посвятить себя карьере хирурга; у меня не было времени вникать в события, сводящие на нет все призывы к примирению двух избранных народов, которые своими руками превратили благословенный Господень край в поле гнева и битвы. Не припомню, чтобы в этой битве я рукоплескал одним или осуждал других — считал, что обе стороны ведут себя неразумно, и скорбел о них. Я никогда не чувствовал, что вовлечен в драку паршивых овец с козлами отпущения, которых исподтишка стравливает мерзавка История, всегда готовая повториться. Мне так часто приходилось сталкиваться с враждебностью и подлостью, что не уподобиться тем, кто это творил, можно было, только тщательно от всего и всех отстраняясь. Была альтернатива: "подставь другую щеку" или "дай сдачи" — но я всему этому предпочел лечение больных. Мое ремесло — благороднейшее на свете, и ни на какие блага мира я не променял бы гордость, которую оно в меня вселяло. А значит, мое пребывание в Вифлееме было самонадеянной вылазкой — и только; моя отвага — сумасбродством. Кто я такой, чтобы считать, что справлюсь в одиночку там, где терпят неудачу профессионалы? Передо мной — идеально выстроенная организация, закаленная годами заговоров и вооруженных вылазок, недосягаемая и для самых смышленых ищеек тайной полиции. Я мог противопоставить ей только терзания одураченного мужа, раскаленное добела бешенство, а на них далеко не уедешь. В этом поединке ничего не значат ни душевное состояние, ни смягчение сердец; лишь пушки, пояса смертников и начиненные гвоздями бомбы имеют здесь право голоса, и горе кукловодам, чьи марионетки вдруг перестали слушаться: это схватка без жалости, без правил, где колебания означают неминуемую смерть, а ошибки непоправимы, где цель рождает свои собственные средства, где спасение никого не интересует — какое там спасение, когда голова идет кругом от жажды мщения и эффектных смертей. Между тем я всегда испытывал глубочайший ужас перед танками и бомбами, считая их крайним выражением всего худшего, что есть в роде людском. Мне совершенно чужд тот мир, в который я вторгся в Вифлееме; я не знаком с его ритуалами, его требованиями и вряд ли способен их усвоить. Я ненавижу войны, революции, истории об искупительном насилии: они крутятся вокруг своей оси, как сорвавшийся с резьбы винт, втягивают в этот кровавый бессмысленный кошмар целые поколения, пока у кого-нибудь в голове что-то не щелкнет. Я хирург; я считаю, что наши тела и так слишком подвержены страданиям, чтобы люди, здоровые душевно и телесно, еще их усугубляли.

— Завези меня домой, — говорю я Ким: в дальних отблесках показались небоскребы Тель-Авива.

— Хочешь какие-то вещи забрать?

— Нет, хочу остаться у себя.

Она сдвигает брови.

— Еще слишком рано.

— Ким, это мой дом. Рано или поздно мне все равно надо будет вернуться.

Ким понимает, что допустила промах. Раздраженным жестом она отбрасывает упавшую на глаза прядь.

— Я не то хотела сказать, Амин.

— Ничего страшного.

Несколько сот метров она едет кусая губы.

— Это все тот проклятый знак, который ты не сумел расшифровать?

Я не отвечаю.

Трактор, подскакивая, ползет по склону холма. Чтобы не свалиться, парнишка в кабине, должно быть, изо всех сил вцепился в руль. Две рыжие собаки эскортом идут справа и слева; одна уткнулась мордой в землю, другая озирается вокруг. За изгородью вырастает домишко, крошечный и ветхий, и вот уже купа деревьев с проворством фокусника скрывает его. И снова поля сломя голову уносятся

вдаль; наступающая весна обещает быть чудесной.

Ким выжидает, обгоняя военную транспортную колонну, и возвращается к больному вопросу:

— Тебе плохо у меня?

Я поворачиваюсь к ней; она упрямо не отрывает глаз от дороги.

— Нет, Ким, ты же прекрасно знаешь. Для меня драгоценно твое присутствие рядом. Просто мне нужно отойти чуть-чуть в сторону и на свежую голову обдумать события последних дней.

Ким больше всего боится, что я не выдержу разговора с самим собой, сдамся под натиском мук. Она считает, что я на волосок от депрессии и могу разом поставить на всем крест. Ей необязательно мне об этом рассказывать, в ней все выдает глубочайшую озабоченность: нервное постукивание пальцами, беспомощное трепетание губ, убегающий в сторону взгляд, покашливание, которым она предваряет каждое обращение… Поражаюсь, как ей удается не потерять нить и следить за мной с таким неослабевающим вниманием.

— Ладно, хорошо, — уступает она. — Я завезу тебя домой, а вечером заберу. Поужинаем у меня.

В ее голосе неловкость.

Я терпеливо жду, чтобы она взглянула на меня, и говорю:

— Мне нужно некоторое время побыть одному.

Скривив рот, она делает вид, что раздумывает, потом решается:

— Долго?

— Пока не утрамбуется.

— Это может затянуться.

— Не волнуйся, я не свихнусь. Мне просто нужно расчистить место в душе.

— Прекрасно, — произносит она с плохо скрытым гневом.

И после длинной паузы:

— Тебя хотя бы навестить можно будет?

— Я тебе первой позвоню.

Она не может скрыть огорчения.

— Не обижайся, Ким. Ты тут совершенно ни при чем. Я знаю, этому трудно найти оправдание, но ты же понимаешь, что я пытаюсь сказать.

— Я не хочу, чтобы ты отгораживался от мира, вот и все. Мне кажется, тебе пока еще трудно справиться с собой. И сгрызть на этом остатки ногтей мне как-то не хочется.

— Я бы себе этого не простил.

— Почему ты не хочешь показаться профессору Менаху? Он выдающийся психолог, ты с ним дружишь.

— Я схожу к нему, честное слово, но не в моем теперешнем состоянии. Сначала я должен заново сложить себя из кусков. Так я смогу лучше расслышать других.

Она высаживает меня у ограды, не решаясь последовать за мной в дом. Прежде чем запереть калитку изнутри, я улыбаюсь ей. Она бросает на меня грустный взгляд.

— Постарайся, чтобы твой знак не отравил тебе существование, Амин. Затянувшийся процесс грозит разрушением: в конце концов тебе уже и в руки себя не взять, ты рассыпаешься в пальцах, как истлевшая мумия.

Не дожидаясь ответа, она уезжает.

Шум «ниссана» затихает вдали, я стою перед дверью своего дома с его тишиной, и тут до меня доходит вся безмерность моего одиночества; мне уже не хватает Ким… Я снова один. Не хочу оставлять тебя одного, — сказала мне Сихем накануне отъезда в Кафр-Канну. И тут разом я все вспоминаю. Совершенно неожиданно. В тот вечер Сихем приготовила мне королевский пир: только самые любимые мои блюда. Мы ужинали вдвоем в гостиной, при свечах. Она ела совсем мало — так, клевала что-то с тарелки. Она была такой красивой и в то же время такой далекой. "Почему ты грустишь, любовь моя?" — спросил я. "Не хочу оставлять тебя одного, любимый", — ответила она. Я сказал: "Три дня — это не так уж долго". — "Для меня это вечность", — вырвалось у нее. Вот оно, ее послание; знак, который я не сумел расшифровать. Но как было заподозрить, что за сиянием ее глаз таится пропасть, как было угадать прощание за безудержной щедростью, ибо в ту ночь она отдавалась мне как никогда самозабвенно?

Еще вечность я стою, дрожа, на пороге; наконец переступаю его.

Домработница так и не приходила. Пытаюсь ей дозвониться, но у нее все время включается автоответчик. Тогда я решаю взять дело в свои руки. Дом пребывает в том состоянии, в котором его оставили подчиненные капитана Моше; все в комнатах вверх дном, ящики вынуты, их содержимое разбросано, шкафы выпотрошены, этажерки опрокинуты, мебель сдвинута с места, повалена. За прошедшие недели в разбитые или не закрытые в рассеянности окна нанесло пыли, сухих листьев. Сад в жалком виде: захламлен бутылками, газетами и прочей дрянью, оставленной теми, кому не удалось забить меня насмерть. Звоню знакомому стекольщику; тот говорит, что сейчас у него срочная работа, и обещает заглянуть вечерком. Тем временем я навожу порядок: собираю вываленное на пол, поднимаю опрокинутое, водворяю на место этажерки и ящики, выбрасываю испорченные вещи. Когда приходит стекольщик, я дометаю последнюю комнату. Он помогает мне вынести мешки с мусором и, пока я на кухне курю и пью кофе, осматривает окна, после чего показывает мне блокнот с расчетом предстоящих работ.

— Ураган или вандалы? — спрашивает он.

Я предлагаю ему чашку кофе; он охотно соглашается. Это рыжеволосый веснушчатый толстяк с огромным, чуть ли не в пол-лица, ртом, покатыми плечами и короткими ногами, в поношенных военных ботинках. Я знаю его много лет, дважды оперировал его отца.

— Дел много, — сообщает он. — Двадцать три стекла надо вставить. И придется тебе вызвать плотника: в двух окнах испорчены рамы, и ставни бы починить.

— Знаешь хорошего плотника?

Он думает, прищурившись.

Поделиться с друзьями: