Тесные врата
Шрифт:
Остановились у скособоченной хатенки с подслеповатыми окошками, но под красной, тяжелой черепицей. Собаки погавкали для порядка и разбежались. С огорода, переваливаясь, ковыляла к нам согбенная старушка. Я угадал бабку Нюру, отцову тетку, — она у нас гостила как-то, с год назад.
«А где же липа?»
— Здорово ночевала, Ивановна!
— Здорово, здорово, сват! О-о, и унучек приехал!
Бабка подошла к палисаднику, остановилась, и тут я увидел рядом с ней, в картофельной ботве, огромный, щелястый пень.
— Поздравствуйся, — подтолкнул меня дед.
— Здрасте, баб Нюр! А зачем вы липу спилили?
— Э-э, нашел об чем горевать. Свет нам
— Можно было сучья обрубить, — вставил дед.
— Кому обрубать-то?.. Спилить легче. — Она пожевала темными, морщинистыми губами, спросила: — Сселять вас с хутора пока не думают? Слух идет — он у вас теперя неперспективным значится.
— Пусть делают что хотят — я никуда с него не пойду, — зло ответил дед.
— Да-а, куды все катится? Хотят вроде как лучше… а все через пень-колоду… Завтракать-то будете?
— Поели бы, да некогда. Ехать уже пора.
— А куды едете-то?
— В Оськино за горшками.
— Так на что ж они нужны-то? В такую даль! В магазине и банки есть, и чугунки…
А я ходил вокруг пня, свежего, еще живого, выбросившего клейкие побеги, — ходил и представлял, каким высоким и, должно быть, красивым было дерево. От пня струился медовый запах, кое-где по трещинам сочился густой сок, пчелы, рыжие, золотистые, темно-серые, собирали его, а в стороне, не решаясь приблизиться, вились злобные полосатые осы.
На прощание бабка Нюра дала мне старый, каменно-твердый пряник, от которого пахло мылом; я сосредоточенно и долго его грыз.
— Надо было остаться перекусить, — вздохнул дед, доставая припасенную бутылку молока.
Я сгрыз пряник, напился молока, и только тогда заметил, что Краснолипье уже скрылось, а впереди — другое село. С белой церковью, с белыми домами; даже сараи в этом селе и те белые.
Стояло необычное село на пригорке, вокруг — равнина, зеленое с голубым, сливаясь вдалеке, сгущалось в темную полосу окоема. Над золотым церковным куполом скучились ватные горы с розоватыми от не полного еще солнца боками, купы изумрудных дерев ярко выделялись на фоне белых построек. И все казалось нарисованным — так свежи и неправдоподобно сочны были краски. Извиваясь, к селу тянулась мучнистая дорога, обочь ее — сизые от пыли, молодые, чуть не брызжущие терпким соком хлеба. Было томительное безветрие, и за нами долго стояли, медленно клубясь, две полоски потревоженного праха…
— Новосолдатка! — сказал дед. — Тут я родился.
«Как странно! — подумалось мне тогда. — Дед Максим (вообще-то правильно — прадед) старше всех в нашем хуторе, ему уже восемьдесят с гаком, но и он когда-то был маленьким. Наверное, как и мы, играл в войну, в прятки… Неужели и я со временем стану седым и сгорбленным? Может, даже буду везти куда-нибудь своего внука… Как странно!»
— А почему все из мела! Даже заборы? — спросил, когда подъехали близко, и я рассмотрел крайний двор.
— Кто его знает… Солдаты основали, они на выдумку горазды. Недаром же говорится: солдат и черта обхитрит. Лес денег стоит, а мела за селом — горы…
Меловых домов — мелавок — в Новосолдатке было очень много. Редко где увидишь деревянные, а то все — зеленоватые от мха меловые стены. Крыты дома в основном дранью; много, впрочем, и под краснолипьевской черепицей.
— Дед, а тут к кому будем заезжать?
— К Марусе.
— А кто она?
Дед что-то ответил, я не разобрал, что. Лишь потом, много лет спустя, узнал, что у деда Максима, то бишь у прадеда, было два сына: Андрей, отец моего отца — мой настоящий дед! — и Семен. Бабка Маруся —
жена Семена, умершего в двадцать лет от тифа…Дом бабки Маруси — старая мелавка — оказался чистеньким, опрятным. Сама бабка — веселой и толстой.
Она без умолку говорила, пока мы хлебали щи; меня очень смешило, как она называла деда — «тятей». Потом — или выговорившись, или еще почему, — бабка Маруся вдруг сникла. Погладила меня по голове, вздохнула:
— Как время бежит, а? Вроде недавно папашка его — Ваня без штанишков бегал, а уже сын — гля какой. Охо-хо-шень-ки…
Из шкафчика, источенного шашелём, достала четвертинку, налила себе с дедом по стопке, «помянули Сеню». После водки бабка раскраснелась, сняла платок; дед посуровел, чапаевские усы его поникли.
— Давай споем, тять. Ту, что Сеня любил, — помнишь?
— Как же…
— Ты полынушка, полынка, — тоненько завела бабка Маруся.
— Полынь, трава го-орькая, — подхватил дед; я знал эту песню, тоже стал подпевать.
— Не сама ли ты, злодейка, Травка, уродилася, По зеленому лужочку, Травка, расселилася…Бабка выводила, закрыв глаза, застыв как на молитве; теряясь в морщинах, на дряблых щеках блестели дорожки.
— Что же вы плачете, бабушка? — перебил я песню. — Мы к вам в гости приехали, так хорошо сидим, поем, а вы плачете.
— Потому и плачу, деточка, потому и плачу, ангел ты мой светлый…
Потом я лежал на мягкой бабкиной постели, пахнущей камфорной растиркой и какими-то травами, — от стены тянуло прохладой, — лежал и слушал, о чем говорят старые.
— Как твои сыновья?
Сыновья у бабки Маруси от второго мужа, от Тихона, погибшего на войне.
— Грех жаловаться. Работящие, не пьют.
— Ну и слава богу. По нонешней жизни — это главное.
— Младший, Коля, к себе зовет. Дом построил. На том месте, где Антон Блоха жил.
— А что Блоха? Разве умер?
— Куды умер! Если б умер! Жил не как люди и… застрелился, окаянный, прости его господи! Охо-хо-шеньки, страсть-то какая. Голова у него разболелась. Болит день, два, три — ничто не помогает. Озлился он — не любил ведь, когда что-нибудь не поддается, — ну и «полечил».
— Жаль. Какой мастер был! В чем хошь разбирался. Даже швейцарские часы чинил… Помнишь, какие я с германской принес?
— Как же! За мешок проса потом сменяли — помню, тятя…
Проснулся от духоты. Вместо перины почувствовал под собой сено; все тело в поту, одежда липнет. Открыл глаза и ослеп. Солнце кололо острыми пучками игл даже сквозь смеженные веки. Отвернувшись, посмотрел: где же мы стоим?
Мерин осторожно щипал сочную, жесткую, луговую траву. Дед, опустив в воду ноги, сидел на берегу речки.
Речка! Заросшая камышом и кугой, в зеленых блинах кувшинок, с рогозом и осокой, — речка! В нашем хуторе был только пруд, в котором водились затравленные утками лягушки да худосочные караси; всякую растительность — если она появлялась — съедали или затаптывали коровы, пившие из пруда воду. Речку я видел первый раз в жизни. Я кинулся в камыши, я носился по ним как угорелый. Речка! Как пахнет! Горько — кугой, терпко — тиной, нежно-сладко — пыльцой осота. А какие стрекозы! Глаза — как фонари! А там что? Ах, да это же утка с выводком! Быстро перебирая лапками, утята, комочки пуха, переплыли струю и проворно спрятались на том берегу. Речка! Настоящая речка!