Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Сын-то перенял, да что толку. Машину им загорелось. А внучка нет. — Он грустно взъерошил мне волосы. — Не хотят…

Я лежал на сене — бок грели остывающие кувшины, — лежал, смотрел в белесое, словно застиранное небо, где парил одинокий коршун. Дул в подаренную свистульку и ломал голову: как же птице удается держаться в воздухе — ведь чтоб лететь, надо махать крыльями! А коршун, задернув веками глаза, дремал в горячем струящемся мареве, забыв, что голоден и что в гнезде ждут ненасытные птенцы… Когда переставал свистеть, слышал, как трещит в пыльной придорожной траве хор кузнечиков, опьянелый от жары, от избытка жизненных сил. Дед вполголоса поругивал Серегу: дескать, ленив ты, братец, домой поторопиться не хочешь. Понимал его мерин, или нет — неизвестно, только хода не прибавлял, все так

же трусил, поекивая селезенкой.

Крепко пахло лошадиным потом, от кринок — тонко, ненавязчиво — жженой глиной, горьковатым яблоневым дымом, с поля тянуло терпким гречишным цветом.

Впечатлений за день было столько… За всю семилетнюю жизнь, наверное, столько не узнал и не увидел. Я очень устал и сделался от этого ко всему безразличен. Меня даже спуск не увлек. А это был трудный спуск: тачка набегала на Серегу, Серега упирался изо всех сил, хомут висел у него почти на ушах. Дед слез и помогал мерину, а я продолжал смотреть в небо и бездумно свистеть. Потом ехали по мосту через речку.

— Нарвем камыша?

— А ну его, — вяло отмахнулся я. А как потом жалел!..

Дальнейшее помню и вовсе разрозненными кусками: ехали вдоль каких-то лесопосадок, нас то и дело обгоняли большие машины, осталась в памяти чья-то собака с высунутым языком, потом меня куда-то переносили, раздевали…

Проснулся в своей кроватке. Было еще очень рано — за окном багрово, — дед спал, выставив острую бородку, отец громогласно храпел, но мать уже возилась на кухне с посудой.

Я припомнил нашу с дедом поездку, и почему-то показалось, что все это мне просто приснилось. Как был — без штанов — побежал узнать: ездили мы или нет. Мать цедила молоко. В новые кринки! Значит, ездили, — вздохнул облегченно и провел пальцем по шершавому, теплому боку кувшина.

— Пить хочешь?

— Ага.

Пил молоко, парное, душистое, и думал, что я теперь самый счастливый и богатый из всех хуторских мальчишек: у меня есть ТОТ, незабываемый день.

* * *

Вышел на автовокзале. Долго ехал, пересаживаясь из трамвая в троллейбус, из троллейбуса снова в трамвай. Сумку держал на коленях. Но вот и улица, моим сыновьям родная, три девятиэтажных дома, за ними, во дворе, мой, пятиэтажный.

— Смотри, что от матери привез, — с порога сказал жене. — Помнишь, рассказывал, как с дедом за кувшинами ездили… Последний!

Жена взяла у меня из рук сумку, расстегнула.

Среди прочего, что я вез, валялись черные глиняные черепки.

На кухне стучала вода, капавшая из крана…

В ночь, когда греют покойникам пятки

Холодной зимней ночью из бумажного мешка ты выдернул пук негнущейся, колкой соломы, похожей на итальянские макароны, сложил ее шалашиком и поджег. Ветер не дал разгореться огню, он сорвал крохотное тельце пламени с трех-четырех занявшихся соломин и быстро стал припудривать снежной пылью. Ты оторвал от мешка клок жестяно гремящей бумаги, помял ее. Подложив измочаленную бумагу под солому, поджег опять…

Пламя катилось по снегу клубками; летели, чертя красные гнутые линии, мгновение живущие искры; огонь лизал снег, как сахар, и, как сахар, снег темнел и таял. Кругом стояли девяти- и двенадцатиэтажные стеклобетонные громады и, равнодушные, стоглазо смотрели на тебя… А ты плясал от холода у стелющегося костра и втайне надеялся, что, быть может, к кому-нибудь придет все-таки вопрос: чего это там делает мужик, зачем палит солому?

* * *

…Первое, что ты помнишь, — ясный зимний день. На розовых стеклах — голубо искрящийся сказочный лес; хата жарко натоплена, бабка Оля веселкой взбивает пыхтящее в деже тесто, дед Максим распарил в печи липовое полено, дерет с него лыко — оно липкое, и горьковато пахнет печеной картошкой, — но все заглушает обволакивающий дух земляничного мыла… И тебе, сидящему в корыте, в теплой пузыристой воде, так хочется запихнуть в рот этот пахнущий летом, знойными полянами розовый брусок, которым мать натирает тебе руки, ноги, спину. Она тебя намыливает и говорит скороговоркой, вполушепот, впридых:

— Сколько родинок у тебя, сынок! Боженька тебя отметил. Счастливым будешь, удачливым… Недаром на Медовый Спас родился… — и легонько кусает тебя за мокрое ухо. Ты вжимаешь голову в плечи, смеешься, захлебываясь от восторга, и веришь, что будешь счастливым и удачливым, и

веруешь, что боженька тебя отметил, — ведь это ж мать сказала!

Еще ты помнишь пару голубят, совсем птенцов, только-только оперившихся. Их подарил тебе дед Илюха, материн отец. Летать птенцы не умели — переваливаясь, враскорячку, они ходили по полу, растопырив для равновесия коротышки крылышки с мягкими, будто сырыми перьями, рассеянно клевали что-то с пола восковыми клювами и то и дело опускались на голые сизовато-багровые животы. Они совсем не были похожи на голубей, скорее на цыплят, то ли больных, то ли мокрых… Ты долго наблюдал за ними, и тебе подумалось, что голубята, верно, голодные, раз клюют с пола чего зря, и что надо накопать им червей — помнил, с какой жадностью хватали червей куры, и потому решил, что и для голубей они тоже лакомство. Спрятав гулюшек в ящик стола, ты выбежал из хаты, но на дворе, где плавилось солнце, зелено пылил чертополох, где гудели пчелы и ласточки-касатки кроили выгоревше-синий сатин неба, представил, как душно, темно и скучно птенцам в тесном задвинутом ящике… И, вернувшись, ты приоткрыл его.

А полчаса спустя ты вбежишь с детским помятым ведерком и с настоящей немецкой саперной лопаткой, острой и от земли совсем не тупящейся. Ты вбежишь, запыхавшийся, и остановишься в ошалелом изумлении: на полу валяются прозрачно-сизые перышки, а кот с ворчанием доедает второго голубенка… Ты отбросишь ведерко с колтуном червяков на дне и, ухватив черенок лопаты двумя руками, расставив ноги, замахнешься на кота. Ты будешь целить в голову, в широкий наглый лоб с продольной рыжей полосой, тебе до какой-то жгуче-сладкой радости захочется расколоть его, ты возжелаешь смерти и только смерти этому прожорливому, не помнящему добра бродяге, — и потому рубить ты будешь расчетливо и наверняка, в мгновение вспомнив, как отец забивал корову — так же расставив ноги и ухватив топор двумя руками, — ты даже хакнешь и присядешь в момент удара, чтобы удар был сильнее и с оттяжкой… Но в последний миг кот отпрыгнет, и ты отсечешь ему лишь кончик хвоста, который, отскочив, сам собой зашевелится как живой. А кот, взревев, шмыганет из хаты, и на выскобленных досках пола, на беленой стене, на лопатке и ведерке, на твоих босых ногах — густо зачернеют кровавые брызги…

Потом ты будешь сидеть на полу, бессознательно обтирать — нога об ногу — липкую кровь, и тебя будет трясти… Было жаль голубят, жаль кота, голосящего во дворе визгливым фальцетом, — и было страшно. Страшно шевелящегося обрубка, страшно вязкой крови, страшно непонятной дрожи, что не переставала колотить тебя; но больше всего — страшно того неведомого мира, из которого только что накатило что-то темное, необъятно-громадное, ужасное в своей непонятности, и откуда пахнуло на тебя гулкой черной бездной…

* * *

Свет в домах начал гаснуть. Он начал гаснуть во многих окнах разом, словно по команде, и ты догадался: то кончилась телепрограмма. Минут через пять почти все окна в нависших над тобой серых громадах холодно зеленели; освещенных осталось совсем мало, хоть по пальцам считай.

Твой костер разгорелся. Зола опустилась в подтаявший снег. Огонь теперь был в темной ямке, и ветер его больше не беспокоил, лишь завивал рыжий чуб… Похлопывая руками в тонких перчатках, у твоего подъезда долго ходил, нервно оглядываясь, сутуловатый парнишка в серой кроличьей шапке. Он уже примелькался: месяц, наверное, караулит очкастенькую десятиклассницу из сорок пятой квартиры… Подошел, попросил закурить; рассеянно погрел ноги над костром. Ты думал, останется, постоит с тобой, спросит, зачем костер… Нет, не спросил и не остался. Иссосал сигарету занемевшими губами и ушел. Завтра опять, наверное, придет. Упорный. Только упорство его ему же, похоже, выйдет боком: очкастенькая, по которой он сохнет, ни разу ни с кем не поздоровалась в подъезде — самомнение у нее, даже для нашего века, мягко скажем, великовато…

Несколько раз прошелся мимо тебя бодрый прямой гражданин в бобриковом «пирожке», что из тринадцатого дома. Он всегда — ты заметил, — в любую погоду, совершает моцион перед сном. Он прошелся несколько раз туда-сюда, строго поглядывая над отвернутым воротником острыми, прищуренными глазами… Но вот и он ушел. И погасли еще три окна… Нет, одно загорелось, угловое, на первом этаже. Там живет ваш новый участковый, совсем молодой парень, только что из школы милиции, — беспокоят, бедного, и по ночам — кражи, наверное, ограбления…

Поделиться с друзьями: