Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Что это я порю-то, — вдруг удивился он про себя, — что несу-то несусветное? Тьфу, ты, пропасть, совсем с этой рыбой ума лишился. Чего расстраиваться-то?». Так ведь расстроишься! Сколько добра кругом — и куда его все девать, ведь пропадает, пропадает! Может, в газетку написать, а? Предложить, чтоб никого в лес просто так не пускали, а продавали бы лицензии, — от трех рублей до десяти. Если три рубля заплатил, — можешь себе свободно ходить, воздухом дышать, но не больше, если пять, к примеру, — цветок там сорвать или два, ну и так далее. Он даже остановился, вдумываясь в сочиненное, и сам себе удивляясь. Вот голова-то, варит! Надо, непременно написать надо. Как просьбу трудящегося. К трудящемуся, небось, прислушаются пачкуны эти, которые не сеют, не пашут, а только языком болтают. Народ у нас сознательный, ради общей пользы, надо будет, — сам себя выпорет, а тут такое дело, миллионное! Надо, надо написать. А там, глядишь, и о нем вспомнят, может, и портретик где напечатают, вроде как изобретателя-рационализатора

из простых… Тут он себя одернул, — ишь размечтался, старый дуралей, ишь куда понесло! И все-таки приятно было. На душе от этих несолидных вроде бы мечтаний поотмякло что-то. И настроение после дурного, маятного сна поулучшилось. Процентов на двадцать поулучшилось — это точно.

И тут, едва носом не ткнувшись, запнулся вдруг, чувствуя горячо толкнувшуюся в виски кровь. Рядом со старым, дуплистым тополем, на мягкой, перетрушенной земле муравейника — медвежий след… Замер, настороженно оглянулся, присел на корточки. Мысль, сорвавшись, лихорадочно заскакала. «Ружье где?.. Сегодня же почистить и чтоб всегда под рукой было, мало ли… Жаканы?.. Взял, точно взял… На рыбу пришел, не иначе — он лучше рыбинспектора знает… Значит, не ушла рыба, не ушла!.. Добыть бы шкуру… А ну как своей лишишься?.. А при случае можно и рискнуть… Стрихнину бы насыпать, рыбку какую выловить, завонять, да со стрихнином и подбросить, да где его теперь возьмешь, стрихнин-то?..»

В ветвях над головой что-то зашелестело, зашуршало, посыпались сухие веточки, кусочки коры. Разом оцепенев, чувствуя предательское бурчание, вжался плешивым затылком в ослабевшие плечи, задрал пористый утиный носик, мутные глаза тоскливо расширились, ожидая, что выглянет вот сейчас страшная оскаленная морда.

Листва на дереве колыхалась, солнце высверкивало, пробегало в тенях, слепило. На нижней ветке сидел, наклонив голову, дрозд и выпуклыми черными бусинками глаз изумленно рассматривал сидящего под деревом на карточках человека. «Так это ж… это ж в животе у меня бурчит… Ф-ф-ф-у ты, зараза!» Прелый сук, брошенный ослепшей от злости рукой, заскакал по ветвям, соря трухой, дрозд снялся и фр-р-р! — часто-часто махая, унесся куда-то в подвижные лабиринты зеленых ветвей.

2.

Одноухий проснулся, чувствуя тупую, тяжелую злость оттого, что сон кончился и теперь надо вставать и идти. Идти, таиться, ловить запахи, добывать пищу и опять спать и тревожиться во сне. Все, что когда-то было легко, естественно и незаметно, теперь требовало усилий и поэтому раздражало. Мучившая его боль в затылке почти прошла и из одной острой, колющей точки где-то за ухом растеклась по всему черепу, застелив его плотно и вязко, отчего лапы и голова казались чужими. В мутных, закисающих глазах предметы текли, и это казалось продолжением сна. Тощий рыжий комар завел над ухом занудную песню, уселся на нос, изогнувшись, погрузил жало и сладостно завибрировал, раздуваясь от крови. Одноухий мотнул головой и шумно выдохнул через ноздри. Комара смело горячей воздушной струей, смяло слюдяные чешуйки крылышек и влепило в пучок сухой травы. Он панически забился, тоненько завыл, перебирая длинными сухими ногами. Одноухий еще раз шумно вздохнул, открыв красную пасть с желтыми клыками, потянулся, растопыривая когти, и принялся вылизывать кожу меж ними, нежную и черную.

Воспаленный глаз солнца висел высоко над землей и горячее марево разрушало воздух, колыхало его волной, выгибало куполами. Он был бесцветен и горяч, над низинками и рекой прогибался и делался белесым, тяжелым, а дальше, у моря, ощутимо синел, и синева эта на западе казалась очень плотной, словно бы там, на побережье, воздух стоял стеной и по этой стене медленно и невесомо передвигались чайки. Воздух над морем был продолжением воды. А здесь сильно пахла нагретой землей, осокой, иван-чаем, трава стлалась по кочковатой мари, желтея кое-где сухими желтоватыми прядями, и короткая жизнь насекомых яростно кипела в ней. Марь была бесконечной, и бесконечным было колыхание травы на ней. И далеко, у самого горизонта, за черными, обугленными спичками горелых лиственниц синей полоской виднелось море. Когда-то тут был лес. Лес сгорел, земля заросла кочкой, трава скрыла пожарище и освободившееся от леса пространство стало марью.

Одноухий вылизал лапы, шевельнул ухом, потом потянулся, скусил цветок и стал жевать его, просто так, от скуки. Воздух плыл, дрожал, колебался. Трава бежала к морю, согнув вершинки в неимоверном, до дрожи, напряжении. Мимолетные блестящие волны возникали в ней и пропадали. И потом вдруг опять возникали и блестящий зеленый вал катил через кочку. Редкие стволы горельника двигались вместе с травой, медленно перемещались, подрагивая. Все плыло и двигалось куда-то неизвестно зачем. Широкие лопухи, под которыми лежал Одноухий, колыхались, и пятна света бродили вокруг него по земле. Он прожевал цветок, замер, заворчал и стал яростно чесаться. Потом еще раз зевнул, встал, отряхнувшись, и вышел из лопухов на солнце, на какое-то мгновение ощутив собственную удушливую вонь, которую тут же перекрыло теплым пахучим воздухом, летучим и легким. На ольхе заполошилась сорока, все утро ожидавшая, когда Одноухий проснется. Она забила крыльями, затрясла хвостом и разразилась заполошным стрекотаньем,

перелетая с ветки на ветку. Что ей было нужно от него? Одноухий понюхал ветер и, качая башкой вверх-вниз, по краю мари пошел в обход леса. Кочка была высокой, и местами он совсем скрывался в траве, вытягивая вверх шею и принюхиваясь.

Вдруг резко и сладостно запахло, и шерсть на Одноухом встала дыбом. Из-за кустика, метрах в двадцати, выбежал мальчишка и, увидев медведя, с размаху сел и заулыбался. Одноухий, ворча, двинулся к нему, и тут мальчишка заорал что есть мочи, надув измазанные ягодным соком щеки и покраснев. Одноухий сел, ощерясь и развернувшись, валко побежал в лес, потом припустил быстрее, прыжками, продолжая оглядываться, а пацан орал благим матом, пуская пузыри и утирая глаза грязным кулаком. Потом испуганно смолк, поднялся и, всхлипывая, запинаясь, придерживая короткие штанишки с лямками через плечо, побежал к березкам на опушке, откуда слышался уже встревоженный женский голос.

Одноухий пересек свой след, залез в кусты и полежал, вслушиваясь и все еще нервно ворча. Погони не было. Он вылез из кустов и вышел без всякой определенной цели, просто так, то в одну сторону, то в другую. Съел пару сыроежек, нашел муравейник и разорил его, попетляв, опять вышел на марь и долго бродил меж кочек, объедая с кустиков голубику. Где-то на другом конце мари перекликались человеческие голоса, но разглядеть его в высокой траве было невозможно, и он старался не приближаться. В сущности, людей он не боялся — они не сделали ему ничего плохого. Так уж получилось, может быть, просто повезло. Он чувствовал, что люди в чем-то подобны ему, Одноухому, — всему заключенному в нем, а значит и всему живому. Но они жили в ладах с миром, который он не понимал. В ладах с грохочущим, лишенным всякой жизни металлом, который тем не менее жил и двигался, что было похоже на какое-то сумасшествие. Одноухий не мог понять, как так может быть, не хотел и не смог бы понять.

Жизнь его была проста, любовь и ненависть его были просты, он никогда ни о чем не жалел, всегда ходил куда хочется, всегда ходил прямо и путал след только тогда, когда за ним гнались. Если был сыт, — спал, если голоден, — искал пищу. Все текло, таяло, пропадало и возникало вновь, прорастало, как молодая трава после сошедшего снега. Времени не существовало, только день да ночь, весна, осень, лето, зима, в каком угодно порядке, не нужно никаких названий, все понятно само собой, — когда рдеет кленовый лист и в небе вытягиваются строчки улетающих журавлиных клиньев, когда клонит в сон, а загривок тяжелеет от жира. Он не знал, как давно живет на свете и сколько еще будет жить, памяти не было, вечность позади, день ли, — только опыт, знание троп, мест, но и опыт не имеет значения, когда все меняется на глазах и надо раз за разом привыкать к чему-то новому. Казалось, он пришел ниоткуда и его тропе нет конца. Это было глубже знания, это жило в нем с рождения, просто и естественно, как инстинкты и чувство пространства. Конечно, он боялся боли и огня и еще многих вещей, ненавидел кислый запах железа, но все это была боязнь кожи и мышц, ведь вся его жизнь на том и стояла — питать их и беречь, ради этого он был устроен, и ничего ему больше не объясняли, пустили на свет и — все тут. Он был живым существом, медведем, и выполнял свою задачу, не зная о ней, никогда не задумываясь, почему он ее должен выполнять — именно эту. Конечно, были вещи, которые выполнять ее мешали, и он должен был преодолевать их. Он был создан таким, а не другим, как камень у дороги или вода в реке. Загадка жизни не касалась его, может быть, именно в этом было счастье, но он и этого не умел никогда понять, потому что то, что делалось с ним и вокруг него, как раз и было естественным состоянием всего живого, пока ему не мешали.

Он лег меж высокими кочками, вытянув лапы и прижмурив глаза. Трава нависала сверху, смыкаясь над ним реденьким зеленым шатром. Было темно, душно, а брюхо холодила выступившая подо мхом вода. Комары, слетевшись на живое тепло, облепили Одноухого серой шевелящейся шубой. Он помаргивал, здоровое ухо то обвисало, вяло подрагивая краями, то резко выпрямлялось и двигалось, улавливая разнородные шумы и посылая Одноухому сигналы: «Все спокойно, все спокойно, это лягушка шелестит в траве, а те, что кричат, — кричат далеко…». А он, не обращая на шумы внимания, тянулся носом к синему колодцу неба меж кочками. Небо было чистое, высокое, синее. Изредка проплывали маленькие, похожие на клочки пены облака. Он не знал, откуда они берутся, но облачка нравились ему. Одноухий жмурился, моргал и тянулся к ним носом, будто хотел понюхать облако. Может быть, ему казалось, что небо — это очень большая река, в которой плавают большие рыбы.

Ухо настороженно застыло, потом кольнуло мозг тоненькой иголкой тревоги, и от мозга ушел сигнал к надпочечникам. Они впрыснули в кровь небольшую дозу адреналина, сжавшего разом набухшие мышцы нервной энергией, а желудок ослаб, готовясь в случае необходимости извергнуть свое содержимое, чтобы Одноухий, случись что, не волочил брюхо, а был поджарым, резким и быстрым. На загривке зашевелилась шерсть, и по спине забегали мурашки, волоски на ней вставали дыбом, как бы увеличивая Одноухого в объеме на страх врагам. И, чувствуя эту тревожную быструю работу тела, приготовившегося себя защищать, он нехотя опустил нос и прислушался.

Поделиться с друзьями: