Тилль
Шрифт:
Во время катания Фридрих опирался на борт и старался не подавать виду, что его укачивает. Глаза у него были совсем детские, но держался он так прямо, как учат лучшие гофмейстеры. «Наверняка ты хорошо фехтуешь, — подумала она, — и еще: ты неплохо выглядишь. Не бойся, — сказала она про себя, — теперь я с тобой».
И сейчас, через столько лет, он стоял все так же безупречно прямо. После всего, что случилось, после всех унижений, после того, как его сделали посмешищем Европы, — он продолжал держаться прямо, чуть откинув голову назад, гордо приподняв подбородок, сложив руки за спиной; и глаза у него были все такие же красивые, как у теленка.
Она чувствовала нежность к своему бедному королю. Да и как же иначе. Сколько лет она с ним провела, сколько
Он явно был совсем растерян, бедняга, вдали от родного гейдельбергского замка, от коров, островерхих домиков и немецкого люда. Впервые оказаться в настоящем городе — и сразу предстать перед лицом всех этих многоумных, пугающе величественных господ и дам, и перед самим папа, который на всякого наводил страх.
Вечером после катания на барке у нее с папа состоялась самая долгая беседа за всю ее жизнь. Она почти его не знала. Выросла она не с ним, а в кумбском аббатстве под надзором лорда Джона Харингтона: знатные семьи не воспитывали детей сами. Отец был тенью в ее снах, фигурой на портретах, сказочным героем — повелитель королевства Английского и королевства Шотландского, преследователь безбожников и ведьм, гроза Испании, протестантский сын казненной католической королевы. Когда ей доводилось его видеть, она всякий раз заново удивлялась тому, какой у него длинный нос и какие большие мешки под глазами. Всегда казалось, что он задумчиво смотрит внутрь себя; в разговоре с ним вечно возникало ощущение, что ты говоришь не то. Это он нарочно делал, такая у него была привычка.
И вот они в первый раз говорили друг с другом по-настоящему. До тех пор, когда она посещала Уайтхолл, все их беседы были на один лад:
— Как живется тебе, дорогая дочь?
— Благодарю, прекрасно, дорогой отец.
— Твоя мать и я весьма рады твоему благополучию.
— Я же безмерно счастлива видеть вас, отец, в добром здравии.
Про себя она называла его папа, но никогда не решилась бы обратиться к нему так в лицо.
Этим вечером они впервые в жизни остались наедине. Папа стоял у окна, скрестив руки за спиной. Довольно долго он не говорил ни слова. Она тоже молчала, не зная, что сказать.
— У этого болвана большое будущее, — произнес он в конце концов.
И снова замолчал. Взял какую-то мраморную вещицу с полки, повертел в руках, поставил обратно.
— Протестантских курфюрстов трое, — продолжил он так тихо, что ей пришлось податься вперед, — и пфальцский, то есть твой, выше прочих рангом, глава протестантской унии. Император болен, скоро во Франкфурте будут выбирать нового. Если наша сторона накопит к тому времени побольше сил…
Он повернулся к ней. Глаза у него были такие маленькие и сидели так глубоко, что Лиз казалось, будто он вовсе на нее не смотрит.
— Император-кальвинист? — спросил она.
— Никогда. Немыслимо. Но можно представить себе курфюрста из бывших кальвинистов, принявшего католическую веру. Как Генрих Французский стал в свое время католиком или как, — он дотронулся до собственной груди, — мы стали протестантами. Габсбурги утрачивают влияние. Испания скоро окончательно потеряет Голландию, богемская знать вынудила императора принять закон о веротерпимости.
Он снова замолчал, потом спросил:
— А он тебе нравится?
Вопрос был настолько неожиданным, что поставил ее в тупик. Она слегка улыбнулась и наклонила голову. Обычно этого жеста хватало, он сходил за ответ, не выражая ничего определенного. Но только не с папа.
— Мы идем на риск, — сказал он. — Ты не застала мою тетку, старую деву, этого аспида. Когда я был молод, никто не думал, что я займу ее место. Моей матери она приказала отрубить голову, да и меня не любила. Думали,
что она и меня велит убить, но нет. Она стала твоей крестной, тебя назвали в ее честь, но на крестины она не явилась, до того мы ей не нравились. И все же я был следующим в списке престолонаследия. Никто нё верил, что она допустит Стюарта в короли. И сам я не верил. «До конца этого года мне не дожить», — думал я каждый год; но год кончался, и всякий раз я был еще жив. И вот я здесь, а она гниет в гробу. Так что не бойся риска, Лиз. И не забывай, что этот бедняга будет тебя во всем слушаться. Спорить с тобой ему не по плечу.Он задумался, а потом вдруг добавил:
— Порох под парламентом, Лиз. Мы все могли бы тогда погибнуть. Но мы живы.
Это была самая длинная речь, которую он когда-либо на ее памяти произносил. Она ждала продолжения, но он снова сложил руки за спиной и молча вышел из покоев.
Оставшись одна, Лиз подошла к окну, в которое только что смотрел он. Уставившись в это окно, будто бы оно могло помочь ей его понять, она думала о порохе. Всего восемь лет прошло с тех пор, как злодеи попытались убить ее мать и отца, чтобы вернуть страну в лоно католицизма. Лорд Харингтон разбудил ее тогда посреди ночи: «Скорее, вас ищут!»
Она не сразу поняла, что он говорит и где она находится, а когда постепенно вынырнула из сонного тумана, то подумала лишь, как неподобающе, что этот взрослый мужчина у нее в спальне. Такого никогда еще не случалось.
— Меня хотят убить?
— Хуже. Они хотят заставить вас принять католичество, а затем усадить вас на трон.
И они пустились в путь: ночь, день, еще ночь. Лиз сидела в карете со своей камеристкой; трясло так, что ее несколько раз стошнило в окно. За каретой скакало полдюжины вооруженных мужчин, впереди лорд Харингтон. Когда ранним утром они остановились отдохнуть, он шепотом объяснил ей, что и сам почти ничего не знает. Прибыл гонец и рассказал, что банда убийц под командой иезуита ищет внучку Марии Стюарт. Хотят ее похитить и короновать. Отец, скорее всего, убит, и мать тоже.
— Но в Англии же нет иезуитов. Моя двоюродная бабушка их всех прогнала!
— Не всех. Они скрываются. Одного из самых страшных зовут Тесимонд; мы давно его ищем, но никак не можем поймать, а теперь он сам ищет вас.
Лорд Харингтон со стоном поднялся. Он был немолод, и ему было трудно проводить столько часов в седле.
— Вперед!
Они добрались до маленького домика в Ковентри, и Лиз запретили выходить из комнаты. С собой у нее была одна кукла и ни единой книги. Со второго дня скука терзала ее так, что она предпочла бы ей даже встречу с иезуитом Тесимондом. Все тот же комод, все те же многажды пересчитанные плитки пола, третья во втором ряду, если смотреть от окна, была с трещиной, равно как и седьмая в шестом ряду, потом кровать и ночной горшок, который выносили дважды в день, и свеча, которую ей нельзя было зажигать, чтобы снаружи не увидели свет, и на стуле около кровати камеристка, которая уже три раза рассказала ей всю свою жизнь, да только ничего интересного в этой жизни не происходило. Вряд ли иезуит мог оказаться хуже. И ведь он не хотел ей ничего дурного — он хотел сделать ее королевой!
— Ваше высочество неправильно понимает, — сказал Харингтон, — вы не были бы свободны. Вам пришлось бы подчиняться воле Папы Римского.
— А сейчас мне приходится подчиняться вам.
— Именно так, и потом вы будете мне за это благодарны.
На самом деле тогда они уже были вне опасности. Но никто из них этого не знал. Порох под парламентом нашли, заговорщики не успели его запалить; ее родители были живы и даже не ранены, католики были пойманы, а ее неудачливые похитители сами стали дичью и прятались в лесах. Но так как они обо всем этом не подозревали, Лиз провела еще семь бесконечных дней в комнате с двумя треснувшими плитками — семь дней с камеристкой и ее пресной жизнью, семь дней без книг, семь дней с единственной куклой, которую она уже на третий день возненавидела так, как не смогла бы ненавидеть никакого иезуита.