«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
— Что делать…
И тетка Афросинья ушла.
Сторож-дедушка принес большую охапку хвороста для камина. С ним пришла собака моя Польтрон. Весь мокрый, подбежав ко мне, Польтрон мокрые лапы положил мне на колени.
— Пошел, ты мокрый. Где ты шлялся? — говорю я.
Собака пойнтер ходила кругом, вертя хвостом.
— На реку бегает, — сказал дедушка. — Болотная собака. Погода, не погода — ему все одно. Гоняет по воде за утками. Хоть бы что…
— А заяц-то где? — спросил я.
— Заяц у печки в дровах с бараном спит. Вот, заметь, дружно живут, но баран зайца
— А барана-то ты, дедушка, не учил, не порол его?
— Порол, — ответил дед. — Как же, не однова, порол. Ничего. Без понятиев… Разума в баране ничуть нету. Хоть что. Возьмите, это что же такое? Иконы поднимают, водосвятие, Дарья и Прасковья, Григорьева дочь, икону большую несут, а он их с разбегу рогами сзади — раз!.. А они — чуприк — обе упали. Ну, тут его Феоктист прямо поленом по лбу огрел. Убьет, думаю. Нет, хоть бы что. Не отучишь. Голова чисто камень. Да и то сказать: он себя опоганил. Его теперь и резать нельзя. Куда он?.. Ведь он змею съел. Все видели… Вот у елки поймал и съел. Вот что. А после этого кто его есть станет… Ну, вот вы хоша, ежели котлеты из его… Хоша какой повар сготовит — станете есть.
— Нет, — говорю я, — невозможно.
— Ну, вот ума в нем нет ничего. Баран и баран, сам себе портит.
В кухне залаяла собака.
— Знать, идет к нам кто-то.
— Герасим пришел, — говорит тетушка Афросинья, ставя на стол самовар. — Нитки живой нет, мокрехонек…
— Дай ему валенки, переодеться что.
— С ним еще лесничий с Шахи.
— Ну, вот я рад, — говорю, — приятели. Тетушка, достаньте в шкафу перцовочки.
Оба мои приятели входят. Герасим смеется.
— Эх, ну и погода. С утра вышел, думаю, достану глухаря, зайду к Лисеичу. Ну, вот поди…
Лесничий высокого роста, Андрей Иванович, сказал, здороваясь:
— Давно я к вам собирался. Хотел звать к нам, приехать хотели. Списать пустыню нашу, говорили.
— Помню, — говорю. — До чего хорошо у вас там. Никуда бы и не уехал. Какой лес, речка. Кругом никого. Волки воют… Помню… Садитесь… Вот перцовка. Озябли, поди?
Рад я был друзьям.
— Тетенька Афросинья, позови Феоктиста. Чай чтоб приходил пить. У вас сапоги мокрые, — говорю лесничему, — переоденьтесь. Скидавайте скорей. Дедушка, — кричу, — тащи валенки, давай пальто…
Больше уж не будет таких вечеров никогда, да и мало, где они есть.
— До чего хорошо у вас в лесу, — говорю я, — красота… Я бы никогда не уехал оттуда. Только бы картины писал.
— Да, — согласился лесничий, — верно, хорошо летом. Раздолье. Рядом речка, вода чистая, все дно видно, песок. Рыба ходит. Встанешь, искупаешься, дом
рядом. А лес какой, воздух, жизнь — воля…— Рай, — говорю я.
— Да, вот одно только, что все начеку надо быть. А к ночи пуще. Убьют — вот и рай.
— Да что вы? — удивился я, — кто же?
— Как кто — люди. Я ведь лесничий. Сторожу лес. Ну, еще то, думают, деньги есть. Да и бывают деньги, казенные. Вот оно в этом-то все и дело. Как бы деньги отнять.
— Это верно, — сказал Герасим. — Вот, Лисеич, говорят и про тебя — богатый. А не воруют у тебя. Я раз пришел — никого нет. Летом было, все ушли. Смотрю — а у тебя в саду, на террасе, самовар, ложки серебряные. А в доме и одежа хорошая… и все. И часы у тебя золотые, на руке кольцо дорогое. И вот ничего. Слыхал я — на станции говорили: его, говорят, не тронут. Всегда стакан поднесет. Полтину даст. Значит, его не трожь.
— Что ты, Герасим, я что-то не слыхал. Неужели здесь грабят? Не слыхал. И не думал. Действительно, живу я здесь в лесу тоже, глухое место. Деревня далеко. И ничего что-то.
— Да, все знают. Вот постой. Спросим дедушку.
Дед-сторож, белый как лунь, сидел в сторонке за столом, пил чай и слушал.
— Ну, сторож, скажи-ка: что, ходят к Лисеичу эдакие-то, что украсть или вроде?
— Как же, ходят. Ко мне приходят. Вот зимой больше. Всё вроде за лекарством. Ну, вот им поднесешь, покормишь и двугривенный дашь; папиросы тоже… Да кто знает? Иной бродяга, конечно. Но ничего… Да вот и сейчас в сарае двое спят. А то и в беседке, бывает.
Я удивился.
— Что ты, дедушка. А ты мне ничего и не говоришь.
— Да ведь почто… Это знамо дело: они тоже сторожат. Ведь вас нипочем не обидят. И неча… Велено, значит. Такой указ у них на вас: его не трожь. У нас в сарае-то пять пудов, почитай, судака сухого. Даем… Ну, и для болести настойки: перцовка, полынная. Ну, и болести! — сказал он, покачав головой. — Выпить охота — ну, и говорят: «Вот живот болит, до ужасти», — говорят. Ну, им подносишь стакан. «Хорошо?» — спросишь. «Лучше, — говорят, — ну, дай еще». Вот как…
Герасим, лесничий, Афросинья — все смеются.
— Чудно, — говорю я, — а кто же в сарае-то спит?
— Да кто знает — прохожие. Они сами не знают, кто они, не помнят родства. Они ничего — тихие. Кто что, а наш заяц покажет: ночью начнет лапами стучать. Будит меня. Ну, значит, кто-то есть, ворог близко. Не то волк, а не то кто ходит. Ну, я выйду с ружьем. Хоронит Бог.
— В первый раз слышу, — удивлялся я.
— Сбруя висит у нас хорошая в сарае, не заперта… Не берут, не воруют…
— Как не воруют. А сыр у меня в лукошке висел — украли.
— Да ведь это свои… парни деревенские. Девок угощали. Ну, и морды им били… И-их ты: все синие стали. Боялись, что сыр-то украли: приезжать не станет. А без его скучно. Ну и доход тоже, и лечить бросит. Тогды где выпьешь. Вот…
— Ну и леченье, — сказал Герасим и засмеялся.
— На леченье, — говорит дедушка, — ровно четверть в день выходит. Я-то знаю. Я сам настой веду, справляю: перцовку, полынную, анис, мятная… Вот они там стоят, готовые. Я готовлю, — говорил дед серьезно и деловито.