«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
— Ах, я и забыл… Ведь я доктор!.. Как же, я ведь доктор!.. Пойду посмотрю, что с ней.
И он пошел на кухню к больной. Я шел за ним и, помнится, обратил внимание на его подавшуюся под натиском болезни фигуру: он был худ, его плечи остро выдавались, свидетельствовали об обессиливавшем его злом недуге…
Кухня была в стороне от дома. Я оставался на дворе с журавлем, который опять танцевал, и так развеселился, подпрыгивая, что расправил крылья, полетел ввысь, сделал круг над садом и опять опустился передо мной.
— Журка! Журка!.. — позвал я его, и он быстро подошел ко мне и боком смотрел своим острым глазом на меня, вероятно, дожидаясь награды за искусство. Я подал ему пустую руку. Он посмотрел и что-то прокричал. Что? Вероятно — «мошенник». Или еще
— Оставьте… Я еще хочу их посмотреть. Один… — сказал он.
Антон Павлович собирался ехать в Москву. Я не советовал ему делать этого — он казался совсем больным и сильно кашлял. За обедом он говорил мне:
— Отчего вы не пьете вина? Если бы я был здоров, я бы пил. Я так люблю вино.
На всем лежала печать болезни и грусти.
Я сказал ему, что хочу купить в Крыму маленький кусочек земли и построить себе здесь мастерскую, но не в Ялте, а где-нибудь около.
— Вот хорошо, — сказал он. — Хотите, в Гурзуфе. Там у меня есть небольшой домик. Я там жил два года, у самого моря. Слушай, Маша, я подарю эту землю и домик Константину Алексеевичу. Хотите? Только там очень море шумит. Вечно. Я жалею, что уехал. Все шумело море. Это мешало мне думать, что я болен. Там хорошо. Когда буря, я и не слышал сам, что я кашляю.
Я поблагодарил Антона Павловича и сказал ему, что у самого моря я не могу жить, у меня сердце что-то болит.
Это была последняя моя встреча с Антоном Павловичем Чеховым.
Былая Москва
Осень. Москвичи уже переехали с дач, и Москва оживилась. Прошли, улетели жаркие летние дни. Охотный ряд завален рыбой, дичью, капустой, арбузами, огурцами. Короче становятся дни осенние. В сумерках фонарщик зажигает фонари на улицах. Магазины полны товара и ярко мерцают. Утром в длинных пальто, с надетым на спине ранцем из тюленьей кожи, идут в гимназию гимназисты. На Моховой студенты толпятся в воротах университета. Волосы у всех длинные — в то время была такая мода. Актеры в цилиндрах, с тростями гуляют по Кузнецкому Мосту и весело переговариваются со знакомыми. Трактиры битком набиты народом, пьют чай. За заборами — сады дремлют в осеннем уборе. Галки в вечернем небе с криком носятся стаями и садятся на кресты московских церквей.
Возвратился из-под Москвы художник Осип Григорьевич Волков. Летом написал картину и в квартире своей, за Москва-рекой, развернув ее, прикреплял гвоздями на подрамок. Поставив на мольберт, смотрел долго.
«Позову всех, — думал он. — Что скажут».
Осип Григорьевич хотел написать непременно картину-гвоздь на выставку. Сюжет хороший, да и чт'o стоит картина без сюжета. В них нет нутра, человеческой мысли, идеи нет. Сюжет необходим. Осип Григорьевич хотел поразить зрителя, доказать, и газеты чтоб писали. А то — выставка картин, а гвоздя нет. Сюжет выдумать трудно. Намек человечеству надо дать. Мрачное или жалостливое, что за душу берет. Это не цветочки или пейзажики, про любовь или поэзию разводить. Это все пустое. Нужна картина, чтобы за душу хватала.
Художник Осип Григорьевич жил в Замоскворечье, на горке в Кривоколенном переулке, в большом деревянном доме купца Бахрушина. Был художник человек серьезный. На голове у него росли волосы особенно как-то, врозь: кверху фонтаном, брови большие, насупленные, глаза серые, сердитые, а потом — нос, небольшой, картошкой. Под ним шли, топырясь, большие усы. Носил он большую широкополую черную шляпу и шарф на шее. У пальто всегда был поднят воротник. Вся фигура его была как-то молчаливо задорна. В Замоскваречье все знали Осипа Григорьевича. Писал он портреты и картины с сюжетом. Сюжеты были особенные, трогательные, и лица в картинах были с выражением: «Муж вернулся невзначай и тянет из-под постели за ноги пожарного в каске»; дева ночью кладет ребенка на крыльцо богатого
дома; деревенские мальчики играют на балалайке, а называлась картина — «Будущие музыканты»; очень толстый дьякон просто один сидит у окошка и пьет водку: картина называлась — «Не дело». Большое впечатление произвела картина: у забора, на сучке дерева висел удавленник, на земле разорванное письмо и трубка, из которой еще шел дым; картина почему-то называлась «Из-за нее». Картина — младенец, на руках у кормилицы в голубом кокошнике, показывает на глобус пальцем, а мать гладит его по головке; отец самодовольно улыбается. Почему-то эту картину Осип Григорьевич назвал «Будущий землемер», но его уговорили, и он переменил название. Назвал — «Будущий ученый».Долго обдумывал сюжеты Осип Григорьевич. Как написать картину «Будущий инок». Просто, если читает книги Священного Писания, то неизвестно, что еще из него выйдет. Много читают книги-то. А что получается? И вот он написал картину летом, которую и привез. Картина изображала: на лугу, в зеленой траве, под развесистым дубом, веселая компания. В невероятных костюмах какие-то фантастические гусары в эполетах. Молодые люди, девицы справляют пикник и вина пьют прямо из бутылок. На разложенной скатерти — закуски, колбасы, рыбы, гусь жареный, окорок, арбуз, ананасы, пряники, и на одной ноге стоит танцовщица в голубой парче и в красном лифе. Одну ногу подняла, а в руке у нее бокал с шампанским. Но купеческий сын отвернулся, держит рукою себя за голову и, шагая, уходит от веселых друзей. Идет в ворота старинного монастыря, где монах, наклонив голову, показывает ему на ворота рукой. Туда идет купеческий сын, в сюртуке, на жилете большая цепочка. А из кармана другой рукой он выбрасывает деньги — сторублевки и трешники летят по воздуху.
Эта картина называлась — «Будущий инок».
Трудно было написать такую картину. Знакомые Осипа Григорьевича, купцы, говорили разно: «Еще неизвестно, будет ли он инок опосля жизни такой. И потом, почему купеческий сын?»
Много раз переписывал картину Осип Григорьевич. То инока будущего напишет гусаром, то молодым барином-франтом, а когда пришел знакомый квартальный, то сказал, что деньги бросать никак нельзя, на ветер пускать, на них притом орел, и прочее. Соблазн народу выходит, и казне неудовольствие. А потом публика скажет: «Что дурак деньги бросает. Они в кажинном случае нужны. И монастырю тоже».
А другой его приятель заметил, что не видать, крепка ли в нем вера, просто это, может, спьяна. Да и нельзя понять, почему такой человек, в таком разе, решился жисть такую бросить. А еще можно было написать эдакую картину и обязательно другую: эти же самые товарищи его и плясавица его выманивают из монастыря. У одного в руках на подносе водка, у другого прочие вина, закуски, а плясавица в таком разе ногу подняла. А он нипочем не идет. Вот тут тогда видать будет ясно, что крепко, инок, как есть! а то — неизвестно.
А еще третью картину надоть, что он увидал соблазн, да их всех прямо дубиной по мордам лупит. Так что куда что полетело. Это будет всем понятно, что надо, значит. Не выманишь нипочем его. Вот оно и видать, что вера крепка в нем.
Несогласен был Осип Григорьевич на три картины. И потом неладно это — по мордам дубиной. Не полагается. И переписывал картину Осип Григорьевич, и не выходило. И решил компанию оставить как есть, плясавицу с поднятой ногой тоже, а инок с наклоненной головой идет мимо, исподлобья одним глазом поглядывает. И назвал картину — «Соблазн».
— Неизвестно, — говорил знакомый квартальный. — Танцовщица больно худа. Ворочаться неохота. Надо ее маленько в этом месте пошире, пополней. И обязательно надо Христофора из «Яра» с гитарой, чтоб играл. И Настю. Вот тогда задумаются. И закуска неладно написана. Вот в этом месте водка в графине чтоб светилась, и осетрина чтоб видна была. Отдельно чтоб. И стерлядку тоже хорошо поместить…
Растерялся Осип Григорьевич с картиной. Говорили, что инок не соблазнится, нипочем. А другие негодовали на картину. И удивлялись, почто им нужно его соблазнять. На кой им он дался? Они сами по себе жизнь ведут очень даже хорошо.