«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
А он уже издалека отвечает:
— Прекрасная тайна. Вечность.
Тут я сразу проснулся, вскочил на ноги и пошел к отцу. У постели я увидел жалкую фигуру матери на коленях. Она обвила руками его голову, и лицо ее было прижато к его лицу. В вытянутые уже руки отца была вложена иконка. Я бросился к нему, стал ощупывать его руки, грудь — он был неподвижен. Я начал целовать его глаза, шею… — Он был еще теплый, но неужели мертвый? Я бросился в кухню, схватил полотенце и, облив водой, клал ему на сердце — вдруг поможет, вдруг жив!
Но отец оставался белым как воск и не дышал.
Мать держала лампаду и читала: «Придите
— Мальчик, не плачьте. У вас больная мать, пожалейте ее. Отец ваш должен был умереть еще в прошедшем году. Сердце у него устало. Умерло сердце.
Я сунул в руку доктора три рубля. Но он не взял, надел галоши в передней и ушел… Так оборвалась последняя моя надежда.
Мать отчего-то не плакала. — А я прикладывался лбом к холодному стеклу окна и лил слезы. А за окном заря занималась, наша русская тайная заря…
Новый, тяжкий день начался… Отца больше нет. Вот он лежит на столе. Горит одна большая восковая свеча, и старая монашка что-то читает, не поймешь — что.
Я сижу на кровати, в той же комнате, — мне виден профиль отца: глубоко впали глаза с длинными ресницами. Но хорошо мне, что отец, хоть пусть и мертвый, около меня. Я так люблю его! И монашку, которая читает, и даже самую смерть люблю в эти минуты умиленной нежности. Но, Боже мой, как странно все и непонятно в жизни! Зачем все эти тайны? Какое огромное в них величие. Чувствую, но не постигаю, и сердце полно недоуменной любви.
В окно видно небо в звездах. Там — тихо-тихо, просто, величаво… А монашка все читает. Что? Кому? И вообще, разве есть смерть? Не верю! Не верю, что я умру. Ни за что! Я не боюсь смерти. Даже любопытно, что это такое — смерть?
Я встал, близко подошел к мертвецу и, посмотрев на закрытые его глаза, осторожно приподнял мертвые веки. И странно блеснули под ними белые зрачки. И в этом белом взоре было что-то неземное и страшное.
Пришла няня Таня и, увидав мертвого отца на столе, убежала. Пришел брат Сергей и с ним художник Светославский.
Гробовщик мерил деревянным аршином умершего и говорил Сергею:
— Никак невозможно-с. Чего же-с, самая последняя цена-с.
Вижу в окно двор, от ворот идет толпа. Спешат, почти бегом бегут. Все родные: тетка Ершова, Вяземские, Ечкин, еще кто-то. Входят толпой в комнату, где дым от ладана, целуют мертвого отца, и все плачут. Ечкин, высокий, громоздкий, ползает на коленях и бьется головой об пол. Приезжает и бабушка, а за нею еще какие-то люди, отлично одетые. Вся в шелку, пожилая дама, вытирая вышитым платком слезы, говорит мне:
— Костенька, не узнал меня? И Сереженька тоже… Гордые вы, племянники. Забыли меня, я ведь вам тетка. Гордые…
Я смотрю на нее и не узнаю. Кто она? Вдруг вспомнил — ведь это она говорила: «Зачем художники, к чему это? Пустой народ». Она! И от гнева и горького горя я быстро отхожу прочь, но она нагоняет, берет за руку:
— Ежели не будете гордецами, приходите ко мне по праздникам, как должно племянникам. Что же это такое? Знать не хотят! Ну вот и живите
по углам. Ну вот и шатайтесь в художниках!..В это время раздались рядом громкие голоса.
— Покров ему нужен, покров! Когда гроб принесут?..
Я увидел мать в углу комнаты, подошел к ней и обнял. От горя она как-то вдруг <стала> меньше ростом, сделалась маленькой сгорбленной старушкой…
Я вышел на двор. У крыльца стоял двоюродный брат Миша. Он молча поцеловал меня. От него пахло вином. Озабоченные, заплаканные сестры тоже поцеловались со мною.
— Знаешь, — сказал Миша, — кто был твой отец? Замечательный человек. Какую память по себе оставил! Смотри, как Ечкин-то ползает на коленях. А — приказчик! Мал ты, брат, понять все это.
Я ушел в сад. Там дремали большие липы. Никого. Я прислонился к липе и стал шептать молитву. В саду меня увидел Левитан и, подойдя, заплакал.
— Что ты-то ревешь? — сказал я ему сердито.
— Не смей говорить «ревешь»! Я любил его. Я рыдаю, а не реву! — ответил мне Исаак, с той же горячностью, как намедни в лесу…
Когда я возвращался в дом, ко мне подошел сосед-доктор, человек огромного роста со светлыми голубыми глазами. Он взял меня за руку и сказал решительно:
— Пойдемте ко мне!
Рядом, в своем особняке, доктор повел меня в свою комнату и налил чего-то в стакан с водой…
— Пейте!
Я выпил.
— А теперь сюда, — продолжал приказывать огромный доктор.
Мы вошли в столовую.
— Садитесь! — он показал мне на стол, накрытый с роскошью, и сел напротив. Затем он наложил мне на тарелку белорыбицы, кусок этак с фунт.
— Ешьте сейчас же!
Я повиновался автоматически. Он тоже ел да на меня посматривал. Потом слуга подал какой-то пирог.
— Мне не хочется, — увертывался я.
— Тшш, — погрозил доктор. — Потрудитесь кушать и не возражать. Я — магистр наук… Тшш… Примите еще облатку и запейте водой. Сидите здесь, в этой комнате, а я пойду дам лекарство вашей матушке… Она нездорова. Я — Николай Александрович Лазарев [356] , магистр наук. Пожалуйте-ка сюда!
И он подвел меня к шкапу, за стеклами которого между книгами находился футлярчик, в котором посередке лежала золотая медаль.
356
Лазарев — имеется в виду доктор медицины Н. А. Лазарев. Рассказ о нем «Магистр Азарев» см. на с. 423–426.
— Эта медаль, — объяснил доктор, — Венского университета. Дают ее тем, кто посвятил себя наукам. Медаль получил я-с. Так что потрудитесь меня слушаться… Вы останетесь здесь со мной, и мы вместе поедем в Покровский монастырь на похороны вашего родителя.
«Какой особенный человек!» — подумал я и почему-то повиновался доктору во всем и ел все, что он мне клал в тарелку. А потом заснул как убитый.
В воротах Покровского монастыря было черно от монахов. Они пели, встречая катафалк с гробом. Мне было так тяжело на душе, что я ушел в сторонку, когда отца опускали в землю. Доктор Лазарев стоял возле меня.