Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Денег у него не было, совсем, он понятия не имел, с какой стати завернул сюда, в этот бар; он готов был забраться куда угодно, лишь бы никто его не узнал; самое главное — двери, накрепко закрытые двери, и пусть за ними останется эта страшная улица и эти страшные киоски, страшные люди; и этот страшный дождь, так назойливо долдонящий с этого унылого серого неба; он хочет быть один! Один, потому что другие ему не нужны: не поймут, высмеют, оттолкнут; они…

Всех, всех сегодня боялся Ауримас, потому что все знали, какой он писатель и какой человек; он клевещет на армию! Он поливает грязью дядю Гаучаса! Себя самого! Клевета клеветы клевете… Ауримас Глуоснис ничтожество, выродок, лицемер; писатель, простите за выражение; а человек, опять-таки простите; без зазрения совести он поливает грязью все святое… все, что

подвернется ему под руку… комсомолец, знаете ли… ничего святого, никаких идеалов; и орловские сугробы, надо полагать, он излазил исключительно для того, чтобы осмеять дядю Гаучаса; охаять больницу, Агрыз; то, что пуля, по меньшей мере, дважды… — это пустяки; в то время как другие… Когда вся армия его защищала… этот ничтожный бумагомаратель… так отплатил… Знаем, знаем, — делишки с прокуратурой, было бы нелишне, уверяю вас, проверить, чем он там, в горкомовском аппарате, этот, с позволения сказать, активист… в трясину буржуазного… скатывается в… трясину…

Ауримас едва не застонал, лихорадочно горящими глазами обвел помещение, будто выискивая своего невидимого оппонента, который метал — словно раскаленные уголья — все новые и новые обвинения, и все на него одного, на его бедную голову, хотя та и без того разрывалась от жара; воды — была бы здесь вода — —

Воды не было — ни капли, хотя вовсю хлестал дождь; здесь не было воды; губы трескались, покрывались соленым белым налетом; голова, казалось, вот-вот расколется пополам; ты, ты, ты — выкрикивал кто-то из продымленного туннеля; Старик с блуждающим взглядом, седой бородой, в красной линялой рубашке — сволочь сволочь сволочь; распоследняя ты сволочь; а может, не Старик — кто-нибудь другой; только глотка, большущая, зияющая, пышущая зноем — разверстое устье туннеля; ты, ты, ты — вырывался из туннельного устья дым и пар, сво-лочь сво-лочь сво-лочь; взметались искры и рассыпались во все стороны; а один, значит, Чижаускас фамилия; сво-лочь сво-лочь — изрыгало устье, багровое и дрожащее, на которое смотрел Ауримас, привалившись спиной к дубовой двери бара; сволочь, сволочь, молчи…

«Никаких но, братец! Никаких сомнений! Беги отсюда, юноша… от иллюзий… уноси ноги, если еще можешь… Ведь кроме грязи здесь, братец…» — вспомнил он и даже увидел лицо Вимбутаса — сквозь дым и мглистый сумрак бара, куда он вошел; если еще можешь, братец…

Бежать? Бежать? Но куда?.. И от кого?..

Неужели от своих?! — едва не крикнул он, но не сумел; губы и те не шевельнулись, замкнутые этими словами: клевета клеветы клевете; лишь глаза затянуло белой мглою, а голова загудела, как пустой сосуд; небось от своих, дружище, ты уж никуда…

Дальше было нечего раздумывать: все вдруг показалось таким глупым и бессмысленным, словно он находился не здесь, в заполненном омерзительно желтыми испарениями баре, а в ночи, охваченной неведомым ожиданием, уже давным-давно, в голубом младенчестве, когда вдруг вернулся отец — откуда-то и зачем-то, — и, цапнув Ауримаса за ноги… Нет, не надо ворошить старое — не поможет; нет больше той ночи, нет и той осени, и отца; нет и не будет; и потом этот его крик… за ноги — да об стенку, за ноги — да об стенку… ублюдка, чужое семя; ма-маа!..

И ее — тоже нет, нет и нет, — ей надо обежать весь белый свет — с севера на юг, с востока на запад — она все бежит — и все не возвращается — я, мама, тоже… обежал; отбил ноги, матушка, вот и все; даже под Орлом бывал, мама, даже в Агрызе, был с Матасом Гаучасом, видел фронт, мама, видел госпиталь. Неужели опять тебя били, Ауримас? Били, мама, били… о, как они избивали меня! Опять Васька, Юзька и Яська? Нет, мамочка, другие. Другие? Ах, мама, — свой! Свои… Детка, да ты случаем… ну, вдруг ты… Пива! дайте же человеку пива! пива!

«А может, сто грамм?» — слащаво спросил голос (вроде знакомый); что ж, сто грамм, кивнул Ауримас; голос крикнул буфетчице; потом Ауримас увидел два граненых стакана на столе и покрасневшие от водки, выпученные глаза все того же редактора (очки съехали на самый кончик мясистого носа); Ауримас мог бы удивиться, как быстро тот возник здесь, в баре, — если бы еще был в состоянии удивляться; потом… Потом подсел Шапкус, этот премудрый доцент, — выплыл из тумана и весьма изысканно присел на стул — собственной персоной маэстро Шапкус; помилуйте, разве он этого не понимает; мальчик; мой милый мальчик; разве можно рассчитывать на что-нибудь еще… sit ius liceatque perire poetis, н-да… всегда с ними так вот — perire — было и будет… barbari in media civitate…

но если бы ты, мальчик, нашел внутренний потенциал, отважился бы сменить карты… тогда… «Убирайся! Вон!» — вскочил на ноги Ауримас, не отдавая себе отчета; вскочил и грохнул бокалом о стол — зазвенели осколки… «Пошел вон, слизняк! Гад ползучий!» — повторил он и с большим усилием сделал шаг прочь от стола. Все звуки, которые кишели и бурлили в голове, вдруг исчезли и схлынули куда-то туда, в вечность, — словно их и не бывало; сделалось легко и ясно; исподлобья он еще раз оглядел и Шапкуса, и редактора (тот поддел указательным пальцем и водворил на переносицу свои неимоверные очки), — затем, натыкаясь на стулья, побрел к двери. «А платить кто будет?» — донеслось вдогонку; «Я, я, — заторопился Шапкус, — родители всегда расплачиваются за грехи детей»; Ауримас закрыл лицо ладонями — —

Ночь была темная. И шел дождь, хлестал со всех крыш, пробирал насквозь (вода, вода, — иглой кольнуло в мозгу); он обернулся и увидел Сонату. Сонату? Он ничуть не удивился тому, что она здесь, хотя Соната была вовсе не нужна — как и всякий другой человек; но она была здесь, и он вспомнил ее голос, да, да, голос… Соната ждала его, стоя под балконом, — поникшая, съеженная, закоченевшая, закутанная в плащ, жалкая и обиженная судьбой; чем-то непостижимым напоминала она тех женщин, которые караулят в день получки своих мужей у фабричных ворот; Ауримас встряхнулся и — совсем как те рабочие из предместья — прошмыгнул стороной. Но Соната была ловкой — она подбежала и схватила его за руку; я искала тебя, разобрал он сквозь дождь; нашла; за что они тебя, Ауримас?

За что — за что — за что — трепетало эхо — из дальней дали, где осталась мать, — из той голубой ночи; за то — доносился ответ — другое эхо — или это ответил он сам, Ауримас, другой Ауримас; за все, взвизгнул он, яростно выдираясь из цепких рук Сонаты, клещами обхвативших его за талию; но больше всего за глаза… за красивые глаза, понятно? За что? За глаза? Ауримас, тебе бы хорошо… Глаза, глаза, Соната… Именно — глаза… Ничего не пойму, Ауримас… пойдем со мной… объясни мне… Нет, Соната, не стану я объяснять, он резко оттолкнул ее и выскользнул из ее рук; что уж тут, детка, объяснять… не приставай и проваливай откуда пришла… домой или еще куда-нибудь… иди ты к черту, детка… Ауримас, бессовестный, раз уж выпил, то думаешь… К черту, Соната, к черту… поняла? Sit ius liceatque… красиво? Sit ius… Это Гораций, Соната, римлянин, — хошо… Sit ius liceatque… нет? Слыхала про такого — Чижаускас фамилия, а? С насыпи прыгнул… поймали с поличным — списывал у других, стыдно стало, вот он и… Ауримас! У тебя в голове все перепуталось… Куда же ты теперь? Постой! Обожди! Ауримас! Глуоснис! Глуоснис — — —

XVII

— — — — — — — — — — — потом — — — — — — — — — — —

XVIII

…Неужели ты никого не любил, литовец?

Любил. Тебя.

Меня?

Тебя, Ийя. По-моему, я всегда любил тебя. С того самого дня, когда вошел в комнату, сплошь набитую книгами…

Но ты не бывал в Таллине, человек!

Не все ли равно! Я был в Каунасе. И видел тебя, и слышал, как ты играешь на гитаре…

У нас был рояль. «Бехштейн, 1897». А гитары…

И это неважно. Ты играла, а он слушал. Сидел, развалившись в кресле, и слушал. Я его сразу узнал. И даже струхнул, право. Не ожидал встретить его здесь.

Кого? О ком ты?

О Даубарасе, представителе…

Представителе? Каком?

Прошу прощения… ты даже не знаешь, что Даубарас, является представителем?.. Тогда он, правда, не был им. Он был студентом и время от времени поигрывал в пинг-понг. И я играл с ним. В пинг-понг. И беседовал о Марксе.

С кем?

Говорят тебе: с Даубарасом, с тем самым, который сейчас — представитель… Я даже обыграл его, хотя в Марксе он разбирался получше моего. Но иначе и быть не могло, ведь он был студентом, одевался с шиком, ходил с желтым портфелем, а я… Я тоже с портфелем, Ийя… с сумкой… Тогда я продавал газеты, «Десять центов!» «Эхо Литвы»! «Вестник»! Покупайте «Вестник»! «Десять центов! «Эхо Литвы»! «Вестник»!»

У нас не было таких газет. В Таллине были другие. Хотя я, правду говоря, никогда их не читала. Я играла на фортепиано, и мне было некогда читать газеты. Гаммы гаммы гаммы — ты понятия не имеешь, что это такое. Esercizi musicali opus quarant’uno[20].

Поделиться с друзьями: